По мере того как солдаты пьянели, они все больше думали о несправедливости к ним Карфагена.
Республика, истощенная войной, допустила скопление в городе отрядов, возвращавшихся из похода. Гискон, начальник наемных войск, умышленно отправлял их частями, чтобы облегчить выплату им жалования, но Совет думал, что они в конце концов согласятся на некоторую уступку. Теперь же наемников возненавидели за то, что им нечем было уплатить. Этот долг смешивался в представлении народа с тремя тысячами двумястами евбейских талантов[11], которые требовал Лутаций[12], и Карфаген считал наемников такими же врагами, как и римлян. Солдаты это понимали, и возмущение их выражалось в угрозах и гневных выходках. Они наконец потребовали разрешения собраться, чтобы отпраздновать одну из своих побед, и партия мира уступила, мстя этим Гамилькару, который так упорно стоял за войну. Она теперь кончилась, вопреки его воле, и он, отчаявшись в Карфагене, передал начальство над наемниками Гискону. Дворец Гамилькара предоставили для приема солдат с целью направить на него часть той ненависти, которые те испытывали к Карфагену. К тому же устройство пиршества влекло за собой огромные расходы, и все они падали на Гамилькара.
Гордясь тем, что они подчинили своей воле Республику, наемники рассчитывали, что смогут наконец вернуться в свою страну, увозя в капюшонах плащей жалованье за пролитую ими кровь. Но под влиянием винных паров их заслуги стали казаться безмерными и недостаточно вознагражденными. Они показывали друг другу свои раны, рассказывали о сражениях, о своих странствиях и об охотах у себя на родине. Они подражали крикам диких зверей, их прыжкам. Потом начались отвратительные пари: погружали головы в амфоры и пили без перерыва, как изнывающие от жажды дромадеры[13]. Один лузитанец огромного роста держал на вытянутых руках по человеку и обходил так столы, извергая из ноздрей горячее дыхание. Лакедемоняне, не снявшие лат, делали тяжелые прыжки. Некоторые выступали женской походкой, с непристойными жестами; другие обнажались, чтобы состязаться среди чаш, как гладиаторы; несколько греков плясали вокруг вазы с изображением нимф, а в это время один из негров ударил бычьей костью в медный щит.
Вдруг они услышали жалобное пение, громкое и нежное; оно то стихало, то усиливалось, как хлопанье в воздухе крыльев раненой птицы.
Это были голоса рабов в эргастуле[14]. Солдаты вскочили и бросились освобождать заключенных.
Они вернулись, с криком гоня перед собой в пыли около двадцати человек, поражавших бледностью лиц. На бритых головах у них были остроконечные шапочки из черного войлока; все были обуты в деревянные сандалии; они громыхали цепями, как колесницы на ходу.
Рабы прошли до кипарисовой аллеи и рассеялись в толпе; их стали расспрашивать. Один из них остановился поодаль от других. Сквозь разорванную тунику видны были его плечи, исполосованные длинными шрамами. Опустив голову, он боязливо озирался и слегка закрывал веки, ослепленный факелами. Когда он увидел, что никто из пугавших его вооруженных людей не выказывает ему ненависти, из груди его вырвался глубокий вздох; он стал что-то бормотать и засмеялся сквозь радостные слезы, которые текли у него по лицу; потом схватил за ручки полную чашу и воздел ее к небу, вытянув руки, с которых свисали цепи; глядя ввысь и продолжая держать в руке чашу, он произнес:
— Привет прежде всего тебе, освободитель Ваал[15] Эшмун, которого на моей родине зовут Эскулапом! Привет вам, духи источников, света и лесов! И вам, боги, сокрытые в недрах гор и в земляных пещерах! И вам, мощные воины в блестящих доспехах, освободившие меня!
11
12
13
14
15