Глаша подошла к портрету Александра Блока.
Светловолосый, курчавый поэт глядел из окна своего кабинета на низко нависшие темные облака, серые трубы, мачты кораблей, озаренные красноватым светом заката, на белую церковь какого-то монастыря, позолоченные кресты которой сверкали в лучах вечернего солнца.
Глаша вспомнила:
— А знаешь, что такое блоковская поэзия? — Инна подошла и обняла Глашу за плечи. — Это лирический дневник. Понимаешь, дневник всей его жизни!
— Это, пожалуй, верно, — согласилась Глаша. И после некоторого раздумья добавила: — Твой брат очень талантлив. В его работах много света, слепящих бликов, лучистого солнца. Видно, его учителя — французы-импрессионисты. Правда?
— Конечно, правда.
— Вот почему он и писал покуда вещи, очень уж далекие от больших сегодняшних тем, — заключила Глаша.
— А «Бурсаковские скачки»? — вспыхнула Инна. — Неужели не видишь там огромной трагедии?! Генерал во всем расцвете сил, боевой, отважный, по сути дела, завязал глаза не коню, а себе… А сколько экспрессии в разлохмаченных облаках, в огненных отблесках заката, в стремительных волнах реки, в летящем коне, в самой фигуре генерала! Нет, дай бог, чтобы Алексей завершил это и написал еще не одно подобное полотно…
Глаша хмурила брови. По ее твердому убеждению, Ивлев еще далек от таких, например, произведений, как «Бурлаки» и «Не ждали» Репина или «Всюду жизнь» Ярошенко. Однако, судя по силе его рисунка, яркости кисти, зоркости его глаза, ему они были бы по плечу… Он еще молод, еще обходит главные темы жизни, но когда-то должен же прийти к ним. Его любовь к свету, родному краю, к ярким краскам, к Блоку — никак не помешает работе над полотнами значительными, может быть — даже историческими! Пусть он человек лирического склада, по натуре поэт, такой обаятельный в своей любви к прекрасному… Не может же он, думающий, видно — глубоко впечатлительный художник, не отозваться на то, что творится в его стране…
— Но когда же он вернется домой? — спросила Глаша.
— Не знаю. — Лицо Инны омрачилось. — Ни писем, ни телеграмм от него. Как в воду канул. Так боюсь за него! Он ведь поручик. А теперь с офицерами у солдат разговор короткий…
Глава седьмая
Зимним полднем вошли в большую донскую станицу Хомутовскую. Густой иней сверкал на ветвях деревьев и кустах. От него белели ресницы лошадей, поседели шапки казаков, вышедших на улицу, по которой двигались колонны офицеров и юнкеров.
А в поле, на межах, иней причудливо украсил бурьяны и будяки, превратив их в какие-то фантастические серебристые растения.
Юнкера запели, отбивая шаг в ритм песни:
Хорошо одетые почтенные казаки, отцы семейств, окруженные сыновьями, крепко скроенными молодцами, недавно вернувшимися с фронта, глядя на поющих юнкеров, бросали едкие остроты:
— Шпингалеты-вояки! Ишо глотки дерут, что те петухи, у которых гребни не отросли.
— А вон за ними шкандеряют пешедралом полковники. Цела рота одних старших чинов. А где ж их солдаты? Кубыть все разбежались…
Богаевский не выдержал, подошел к одной семейной группе.
— Ну что, станичники, — резко бросил он, — не хотите нам помогать, тогда готовьте пироги и хлеб-соль большевикам и немцам. Скоро будут к вам дорогие гости.
— На всех хватит, ваше превосходительство, — задорно ответил бородатый казак, и вся его семья дружно расхохоталась.
Одетая в черную черкеску баронесса Бодэ остановила своего вороного аргамака и закричала:
— Хорошо смеется тот, кто смеется последним! А вы совсем напрасно полагаете, что ваш нейтралитет гарантирует вам беспечное житье. Большевики возьмут вас в шоры!
Ивлев спросил у старика с длинной белой бородой:
— А что, дедушка, ты за кого: за нас или за большевиков?
Старик лукаво улыбнулся в бороду:
— Что же ты, милый, меня спрашиваешь? Кто из вас победит, за того и буду!
Корнилов велел найти станичного атамана и приказал созвать казачий сбор.
Забухал колокол. Вскоре к церковной ограде потянулись станичники.
Серое низкое небо хмурилось. Мороз усиливался. Толпа вокруг белой каменной церкви стояла неподвижно.
— Станичники! Большевики разложили русскую армию, открыли немцам фронт, — начал Корнилов, поднявшись на паперть. — Отдав Россию на растерзание каторжникам, они способствуют анархии. — Его голос задрожал от напряжения. — Уголовники-бандиты убивают сейчас офицеров и казаков, верных сынов России, грабят честных людей. Произвол и беззаконие — вот что несет совдепия! Прошлое и будущее нашей отчизны будет перечеркнуто большевиками. А коммунизм, который они сулят, отнимет у вас право на землю и волю, превратит вас в рабов.
Слушая речь, Ивлев старался видеть Корнилова глазами простых казаков, и, может быть, поэтому фигура генерала, стоявшая на высокой паперти, казалась ему игрушечно маленькой.
— Генерал Каледин, — говорил Корнилов., — намеревался послать карательные экспедиции в станицы Дона, которые пошли за большевиками, и я предложил ему помощь своей армии…
«К чему врать? — поежился Ивлев. — Казаков-фронтовиков вряд ли испугаешь карательными экспедициями».
— Донские казаки всегда были доблестными сынами и защитниками отечества, — продолжал Корнилов. — Так неужто теперь, когда распоясалась уголовщина, когда идет издевательство над всем святым, что глубоко чтили наши отцы и деды, вы будете отсиживаться по теплым хатам, на лежанках? Нет, славные донцы, седлайте боевых коней, берите шашки и ружья, идемте в бой за Русь святую! Соединив силы, мы водворим законный порядок, и ваши сыновьи заслуги навеки останутся в памяти великого народа. Будущее наше станет светло! Правда на землю и волю неприкосновенна! Итак, дорогие донцы, записывайтесь добровольцами в ряды героических ратников, спасающих родину!
Несмотря на то что Корнилов говорил горячо, гневно, казаки оставались убийственно равнодушными. Из толпы станичников не раздалось ни одного одобрительного возгласа. Пожалуй, лучше бы он не выступал… Пусть бы от его имени держал речь какой-нибудь рослый полковник, ну хотя бы Патронов… Ивлев сгорбился, сунул руки в карманы шинели.
Корнилов умолк. Казаки стояли безмолвно.
На ступеньки паперти торопливо поднялся станичный атаман.
— Ну что, станичники, раздумываете? — лукаво спрашивал он, расправив шелковистую черную бороду, видимо, отпущенную, чтобы придать моложавому лицу должную атаманскую величавость. — Али не поняли ничего? Ну, ежли имеются добровольцы, то подходите к писарю, он мигом запишет! За энтим дело не станет…
Казаки не двигались с места.
В последующие дни почти непрерывно дули сильные восточные ветры. Студеные и жесткие, они в степи крепко схватывали морозцем грунтовые дороги и заставляли прибавлять шагу. Армия довольно быстро прошла ряд больших хуторов, станицы Кагальницкую и Мечетинскую.
В станицах стояло сравнительное затишье, земля на солнце оттаивала, и липкая грязь тянулась за сапогами.
Казаки, казачки, ребятишки, выстроившись на подсохших досках тротуаров или свесившись через плетни и заборы, изумленно разглядывали проходивших колоннами гимназистов в форменных серых шинелях, студентов — в черных, генералов в полушубках и штатских пальто, офицеров, которые, подобно рядовым солдатам, с винтовками за плечами, шли повзводно, господ в фетровых шляпах, енотовых шубах, ехавших в простых телегах.
Невиданная, странная в своей разношерстности маленькая армия, обремененная длинным обозом, не производила на казаков и казачек сколько-нибудь внушительного впечатления. Девушки и женщины, сопровождавшие ее, придавали ей явно беженский характер. И казаки-фронтовики с нескрываемой снисходительностью пропускали ее через свою станицу, даже отказывались от каких-либо денег за постой.