— Я могу один с этим «люисом». — Тонкие красноватые ноздри его нервно раздувались.
— Нет, мы зачислим вас в первую роту! — решил Чумаков и, отпустив Угарса, сказал: — Какой странный субъект!
Через три дня под Обоянью, верстах в двух к юго-востоку от железнодорожной станции, под ураганным огнем белого бронепоезда «Офицер-1» стрелковая цепь красных курсантов залегла. Пулеметный и артиллерийский огонь не давал головы поднять.
Наступил тот критический момент боя, когда наступающая часть теряет веру в успех и обращается в бегство. И в это время Глаша увидела, что Угарс, лежавший в стороне от цепи, понюхал табакерку, зарядив обе ноздри щепотками табаку, почихал и вдруг, взяв в руки пулемет, поднялся во весь рост. Потом, чуть согнувшись, решительно двинулся неторопливым шагом к станционным постройкам, из-за которых постреливали дроздовцы.
Глаша замерла. Огонь со стороны станции усиливался. Рядом с Угарсом упала граната и черным столбом земли, дыма и пыли закрыла его долговязую фигуру. Но через мгновение Глаша увидела Угарса вновь.
Свернув дугой левую руку для опоры пулемета, он шагал к станции с прежней решимостью.
Чумаков, лежа рядом с Глашей и следя через цейсовский бинокль за удалявшимся Угарсом, вдруг обеспокоился:
— Кажись, латыш-прапорщик хочет уйти от нас. Надо открыть по нему огонь.
Но в это время Угарс открыл огонь по дроздовцам: минутами было видно, как выбрасывал он на ходу пустые диски и закладывал новые.
— Да нет же, — сказала Глаша, которая и без бинокля отчетливо видела все. — Нет, он не уходил от нас. Он сумасшедший. Его просто нужно вернуть. Разрешите приказать командиру первой роты сделать это.
Но пример Угарса оказался заразительным. Слева и справа поднимались с земли курсанты и, крича «ура», решительно устремлялись к станции.
Дроздовцы не выдержали дружного натиска, серые фигурки их побежали к городу.
Не прошло и четверти часа, как станция Обоянь была взята.
Угарс привел двух пленных офицеров.
— Захватил в комнате телеграфа.
— Спасибо! — поблагодарил его Чумаков и пронзительно поглядел в усталое лицо Угарса: — Понимаешь ли, кто явился виновником нашей сегодняшней победы? Придется доложить о тебе самому комдиву.
— Как хотите, — равнодушно промолвил Угарс. — Но если проверкой установите, что приведенные офицеры-контрразведчики каты, то отдадите их мне…
— Ладно.
Когда же через два дня полевая чрезвычайная комиссия после опроса многих пленных, захваченных в городе Обояни, пришла к выводу, что оба офицера, взятые Угарсом в комнате телеграфа, являются матерыми контрразведчиками, от рук которых пало в городе Орле немало красноармейцев, и вынесла им смертный приговор, серое хмурое лицо Угарса стало строго красивым какой-то особо неумолимой красотой.
— Я вообще против смертных казней, — сказал он, — но я дал клятву без всякой жалости истреблять тех, кто занимается кровавым палачеством.
Тут же, повернувшись к приговоренным, коротко бросил:
— Пойдемте!
Через минуту за длинным сараем с дровами раздалось отрывистое таканье пулемета. А потом Угарс вошел в штаб, держа «люис» под мышкой, и лицо его опять было серо, равнодушно, лишь одни стальные глаза чуть сузились, стали сосредоточеннее и темней.
Угарс действительно оказался странным человеком. Во время боя Глаша всегда видела его впереди цепей. С пулеметом он никогда не расставался, даже спал в обнимку с ним. Жил и воевал он «один». Один неожиданно поднимался с земли, один наступал, идя прямо на врага и расстреливая диск за диском. Нередко один отправлялся в ночные разведки. В батальоне он никого не сторонился, однако ни с кем из курсантов не сходился на короткую ногу. Был обыкновенно угрюм, молчалив и, лишь нюхая табак, громко и часто чихал.
Курсанты поначалу посмеивались над ним, считали его не совсем нормальным, однако величайшее презрение к свисту вражеских пуль, бесстрашное поведение на поле брани внушали к нему все большее и большее почтение. Мало-помалу привыкли к его долговязой фигуре, частому чиханию, мрачной молчаливости и стали относиться к нему даже по-дружески.
И Чумаков, скупой на похвалы, вспоминая об Угарсе, неизменно говорил:
— Непонятный человек, но пулеметчик дельный.
А курсанты, когда во время вынужденного лежания в цепи вдруг где-нибудь раздавалась, как всегда, неожиданная очередь из пулемета «люис», с некоторым восхищением восклицали:
— Ага, пошел наш Угарс вперед!
И действительно редко ошибались. Это он, несмотря на огонь противника, решительно поднимался и одержимо шел вперед, часто увлекая за собой всех бойцов батальона. А во время наступления на Белгород, где приходилось сражаться с отборными добровольческими частями, он, засев где-нибудь в стороне от батальона, с изумительной настойчивостью строчил из своего «люиса».
Овладели Белгородом, стали продвигаться к Харькову. Угарс к этому времени вдрызг износил английские ботинки, но однажды среди ночи пробрался в село Прохоровку, занятую офицерами Алексеевского полка, и вернулся оттуда в новеньких шевровых сапогах и с отличным чемоданом крокодиловой кожи.
Чемодан подарил военному врачу для содержания в нем медикаментов и перевязочных средств.
С этого часа курсанты с гордостью говорили:
— О, с Угарсом можно и к самому Деникину сходить за новыми ботинками.
И теперь, когда Угарс поднимался и один шагал впереди цепи, строча из пулемета, курсанты, посмеиваясь, говорили:
— Пошел за ботинками!
Однажды в теплушке несколько бойцов скуки ради начали высмеивать Угарса за непрестанное чиханье, и кто-то подсыпал ему в табакерку молотого черного перца. Угарс долго отмалчивался, а потом вдруг вынул обойму винтовочных патронов и бросил в горящие угли печки-«буржуйки», топившейся среди вагона.
Патроны с треском начали рваться, и пули засвистели по теплушке.
Красноармейцы ринулись из вагона. (Хорошо, что поезд стоял.) А Угарс, держа пулемет на коленях, как ни в чем не бывало продолжал невозмутимо сидеть у печи.
С этого дня уж никто больше не отваживался подшучивать над ним. Со своей табакеркой он так же, как с пулеметом, никогда не расставался. И в боях, и в часы бездействия на его лице сохранялась совершеннейшая невозмутимость, граничившая с кажущимся холодом и равнодушием ко всему. Но стоило полевой чрезвычайной комиссии среди пленных белогвардейцев обнаружить вешателей-палачей, как лицо Угарса обретало выражение неумолимой решимости и твердости.
Никому и никогда Угарс не говорил, что в Луганске «волки» Шкуро вместе с палачами из контрразведочного отделения зверски расстреляли его родного брата, сестру и изнасиловали невесту. И поэтому многие недоумевали, откуда у равнодушного Угарса не совсем обычное чувство мщения по отношению к белым катам.
Когда Глаша заговорила с ним, стараясь разгадать, что же именно толкнуло этого человека на кровь, смерть и сделало неумолимым при исполнении смертных приговоров, в глазах Угарса, серо-стальных, иной раз вдруг вспыхивало нечто трогательно-наивное, детское, непосредственное. Как бы смущаясь и конфузясь перед молодой красивой девушкой-комиссаром, он усиленно поглаживал ствол пулемета и, улыбаясь наивной улыбкой большого ребенка, которому в руки попала запрещенная игрушка, приговаривал:
— Не люблю, знаете, винтовку или шашку. А вот эта штука производит впечатление.
И действительно, «люис» производил впечатление. Иной раз Угарс с помощью его многое предопределял в боевых операциях батальона.
Но однажды, когда в бою на подступах к Шебекину Угарс кинулся поднимать раненого красного курсанта и бросил пулемет, осколок разорвавшейся гранаты перебил его ствол пополам. Угарс сокрушенно смотрел на перебитый ствол несколько долгих мгновений, потом, круто повернувшись, побежал в сторону белых, увлекая за собой бойцов первой роты. С этого дня жизнь Угарса превратилась в лихорадочные поиски нового пулемета. (Все наши ручные пулеметы и все трофейные ему не нравились.)
Теперь Угарс ночами ходил в стан врага не за новыми ботинками; он делал отчаянные вылазки, чтобы добыть во что бы то ни стало пулемет «люис». Но все было тщетным, он перетаскал с десяток пулеметов, но все они оказывались для него неподходящими. Он похудел, даже перестал чихать, поднося табакерку к нервно вздрагивающим ноздрям. Однако не прекращал охоты за новым «люисом».