— Извините, господин поручик, — проговорил прапорщик. — Мы считаем, что обыск у вас излишен, и пойдем лучше пошарим по соседним домам.
— Пожалуйста! — бросил Ивлев и вернулся в дом.
— Право, хорошо, что прапорщик оказался первопоходником.
Глаша вышла из-за шкафа, обняла его.
— Радость моя!
Потом они снова сидели за столом и говорили о революции, о гражданской войне, о Шемякине, о причинах разгрома белых, о Ленине, Блоке, о Леониде Ивановиче, вспоминали Инну, Сергея Сергеевича, Елену Николаевну.
Глаша рассказала об Астрахани, о Букатове, о Кирове, о своей встрече в Рязани с художником Малявиным, о том, как нашла среди пленных Ковалевского, как добралась до Екатеринодара.
Утром содрогающийся мир напомнил им о себе звонком Однойко.
— Алексей, сегодня атаман Букретов со всеми домочадцами покидает Екатеринодар. Самое позорное — он бросил Кубанскую армию, отступающую на Туапсе… А донцы не оказывают Буденному должного сопротивления. Сегодня ночью правый фланг Донской армии после неудачного боя под Кореновской откатился к Пластунской. Так что красные теперь всего в тридцати верстах… Собирайся, пора в Новороссийск… Я буду дожидаться тебя в атаманском дворце с лошадьми.
— Коля, меня не ожидай, — сказал Ивлев, — Я на сей раз никуда бежать не буду. Это мое окончательное решение. Желаю тебе счастья!
Глаша стояла рядом.
— Я слышала все, — сказала она. — Значит, нашим остается сделать один переход, чтобы прийти в Екатеринодар.
В этот светозарный весенний день в палисаднике на солнечном припеке расцвело юное, с розовато-коричневатыми ветвями абрикосовое деревце, некогда посаженное перед окнами Инной.
Глаша и Ивлев, распахнув настежь окна, долго любовались цветами, которые отчетливо рисовались на бледно-синем небе. Деревце, доверчивое и по-девичьи тонкое, верило, что зима уже миновала и что настала пора надевать подвенечный наряд.
— Пойдем к реке! — предложила Глаша.
— Сейчас лучше на улице не показываться, — сказал Ивлев. — Мало ли на кого можем наткнуться.
— Мы лишь походим у Кубани, — настаивала Глаша. — Там ведь безлюдно.
— Ну хорошо, — наконец уступил Ивлев.
Река, очистившаяся ото льда, стремительно несла глинисто-коричневые воды.
Ивлев и Глаша шли по дамбе к железнодорожному мосту.
Влажный ветер дул с юга и гнул долу прибрежные ветлы и призрачно зеленевшие кусты ивняка. Это был ветер весны. Он нес в ярко-синий простор неба сиреневые облака. Пятна легких теней и широкие полосы света пестрили реку и закубанские дали. Горы Кавказского хребта, проступавшие на юге, были окутаны голубой дымкой.
— Когда я сказал Однойко «прощай», — вспомнил Ивлев, — я будто оборвал последнюю нить, связывавшую меня с прошлым, со всем, что ищет спасения нынче в Новороссийске. Откровенно признаться, от новизны собственного положения мне даже жутко…
— Милый, — сказала Глаша и крепко сжала его руку. — Эта новизна весенняя…
Примерно в полуверсте от железнодорожного моста через Кубань они остановились. Площадка перед мостом, забитая повозками, экипажами и линейками, гудела и шумела встревоженным табором.
И кого только не было в этом громадном скопище людей?! Кубанцы в бараньих шапках, разноцветных башлыках, в овчинных тулупах и теплых черкесках, бурках и английских шинелях, марковцы с черными погонами, корниловцы — с малиновыми, донцы с красными лампасами на синих штанах, донские и кубанские казачки с детьми, стариками, старухами… На подводах сидели и лежали тифозные и раненые офицеры и солдаты с землистыми, исхудалыми лицами. Белели перебинтованные головы, руки, ноги. Здесь же толклись штатские чиновники и дамы в измятых шляпках. Устремляясь к мосту, все суетилось, орало, кричало…
Воинские части прорывались к мосту с гиком, напролом, разбрасывая и ломая повозки, хлеща направо и налево нагайками.
— Тут смешалась Европа и Азия. Какая отчаянная сумятица!
Вдруг сотня «волков» на полном скаку врезалась в табор беженцев. Рослый, в косматой бурке командир сотни, привстав на стременах, вырвал из ножен шашку и закричал:
— Сабли наголо! За мной, руби эту сволочь!
Над головами засверкали лезвия шашек.
Перепуганные казачки и калмычки, бросая телеги, хватая детей на руки, побежали прочь, некоторые с высокой кручи падали в реку.
Ивлев судорожно, до боли сжал руку Глаши, подбородок его задрожал.
— Ну пойдем, пойдем отсюда, — обеспокоилась Глаша. — Я тоже не могу больше смотреть на этот ужас…
Она с силой повлекла за собой Ивлева.
Южный ветер по-прежнему веял теплым ароматом нагревшейся земли и победно нес на широких крыльях раннюю весну, сияющую ярким солнцем и белизной облаков.
Ивлев оглянулся. Еще было далеко до вечера, но в глазах художника солнце побагровело и облака вдруг заалели, образовав дрожащий, зыбкий, пунцово-кровавый пожар заката. В лихорадочных отблесках, в огненно-извилистых отсветах начало утопать скопище людей, и повозок, и лошадей вместе со всадниками. Все это, отражаясь в бегущих водах Кубани, стало уменьшаться, удаляться и поглощаться багровой зыбко-меркнущей далью.
Глаша вновь решительно повлекла за собой Ивлева, но перед его взором еще долго стоял воображаемый закатный пожар, и он понял: это кровавый исход белого движения.
Вечером огня в доме не зажигали.
Ивлев лежал на диване, курил, переживал увиденное. Перед его мысленным взором все еще металось, орало, копошилось скопище беженцев у железнодорожного моста.
Когда же совсем стемнело и в небе засеребрились дрожащие звезды, он поднялся и подошел к окну. Глаша, встав рядом, распахнула обе створки. Из палисадника в комнату потянуло теплом и сыростью вечернего воздуха.
— Знаешь, Глаша, — вдруг сказал Ивлев, — все, что мы сегодня наблюдали, просится на полотно… Я не могу не писать этот закат в крови… Он будет концом «ледяного похода».
Глава сороковая
После того как красные войска взяли Тихорецкую, Деникин отбыл в Новороссийск, а в Екатеринодар, на Черноморский вокзал, перекочевал со своим штабом из Тимашевской командующий Донской армией Сидорин. Своим приказом от 1 марта старого стиля он объявил город на осадном положении. Еще один курьез гражданской войны: столицу Кубани намеревались отстаивать растрепанные донские корпуса, в то время как Кубанская армия, еще сохранявшая организованность и способность к сопротивлению, была оттеснена и изолирована красными далеко на востоке, в районе Армавира и Ставрополя.
Организацию обороны генерал Сидорин возложил на инспектора артиллерии своей армии генерала Майделя. Но ничего из генеральской затеи не получилось.
Майделю даже не удалось заставить конные части донцов спешиться и занять позиции в Садах и Пашковской, чтобы прикрыть город с наиболее уязвимой северо-восточной стороны. Тут курсировали только бронепоезда.
А паника катастрофически нарастала, войска и беженцы безудержно рвались за Кубань, на Новороссийскую дорогу. Генералы приняли решение навести деревянный мост около железнодорожного, но время было упущено, и потому у переправы продолжалось вавилонское столпотворение.
Сам Сидорин с начальником штаба Кильчевским поспешили на бронепоезде укатить на станцию Георгие-Афипская.
Тем временем красные заняли станции Новотитаровскую и Динскую, и разъезды их передовых частей стали появляться у Пашковской и Садов.
Утром 4 марта деревянный мост был кое-как достроен, и за Кубань устремились два потока.
Но в это время в район, прилегающий к мостам, проникли красные партизаны, приведенные Первоцветом и Шемякиным. Расположившись в ближайших домах, они открыли из окон стрельбу по белоказакам. Огонь со стороны города усилил панику на переправах — казаки бросали повозки, даже оружие и сломя голову бежали куда попало. Майделю пришлось снять с фронта бронепоезд «Генерал Корнилов», чтобы подавить пушками дерзкую вылазку партизан.
В полдень Ивлев с Глашей вышли из дому и смешались с группами любопытных.