— У матушки распухла рука, — сказала я и опустила голову. Продолжать я не могла и молча стояла перед ним, содрогаясь от рыданий.
Наодзи тоже молчал. Я подняла голову:
— Боюсь, это конец. Ты не видел ее? При такой опухоли надеяться не на что, — проговорила я, ухватившись за край стола.
Наодзи помрачнел.
— Ничего, скоро все кончится. Черт, вот гадость!
— Я хочу ее вылечить. Я непременно как-нибудь вылечу ее, — говорила я, ломая руки.
Вдруг Наодзи заплакал.
— Неужели ты не понимаешь, что ничего нельзя сделать? Мы ничего не можем сделать! — и он стал яростно тереть кулаком глаза.
В тот день Наодзи отправился в Токио, чтобы сообщить обо всем дяде Вада и получить соответствующие указания, а я с утра до вечера проплакала, сдерживаясь только тогда, когда была возле матушки. Я плакала, когда сквозь утренний туман брела за молоком, плакала, когда причесывалась перед зеркалом, плакала, когда красила губы. Мне вспоминались счастливые дни, проведенные с матушкой, разные, связанные с ней случаи, и я все плакала и плакала без конца. Вечером, после того как стемнело, я вышла на веранду и долго рыдала. На осеннем небе мерцали звезды, у моих ног неподвижно лежала чужая кошка.
На следующий день опухоль стала еще больше. От еды матушка отказалась. Она не стала пить даже мандариновый сок, сказав, что он раздражает ее воспаленные десны и нёбо.
— Маменька, а что если вам повязать марлевую повязку, как советовал Наодзи? — я хотела улыбнуться, но пока говорила, мне стало так тяжело, что я разрыдалась.
— Ты, наверное, устала, у тебя столько хлопот каждый день. Найми сиделку, — тихо сказала матушка.
Она беспокоилась не о своем здоровье, а о моем! От этой мысли мне стало так горько, что я вскочила и убежала в ванную, где наплакалась всласть.
После обеда вернулся Наодзи с доктором Миякэ и медсестрой.
Всегда готовый пошутить доктор на этот раз вошел в комнату больной с сердитым видом и сразу же начал осмотр. Потом, словно ни к кому не обращаясь, сказал:
— Что-то вы мне сегодня не нравитесь. — И ввел матушке камфару.
— Доктор, вам есть где переночевать? — словно в бреду спросила она.
— Да, в Нагаоке. Я забронировал себе номер в гостинице, не беспокойтесь. Вообще, вам, больная, запрещается беспокоиться о других, вы должны думать только о себе, есть все, что ваша душенька пожелает, и чем больше, тем лучше. Самое главное для вас теперь правильно питаться. Завтра я снова зайду. Сестру я оставляю здесь, она позаботиться о вас.
Все это доктор произнес громко, глядя на матушку, потом, задержав взгляд на Наодзи, поднялся и вышел.
Наодзи проводил доктора и вернулся в комнату. Я заметила, что он с трудом сдерживает слезы.
Тихонько выйдя из матушкиной комнаты, мы прошли в столовую.
— Что, никакой надежды? Да?
— Это ужасно! — криво улыбнулся Наодзи. — Такого резкого ухудшения доктор не ожидал. Он говорит, ей осталось дня два, не больше.
Из глаз его хлынули слезы.
— Не знаю, должны ли мы телеграфировать всем, или можно обойтись без этого? — спросила я. Как ни странно, я была совершенно спокойна.
— Мы обсуждали это с дядей, он говорит, сейчас не время устраивать многолюдные сборища. Если кто-нибудь вдруг приедет, нам неудобно будет оставлять его на ночь в этом доме, он слишком тесный, а приличных гостиниц в округе нет. Даже в Нагаоке трудно устроиться. Иными словами, мы слишком бедны теперь, чтобы приглашать гостей. Сам дядя приедет сразу, но он ведь такой скряга, от него никакой помощи не дождешься. Даже вчера вечером он не столько говорил о маминой болезни, сколько читал мне нотации. Без всяких скидок на ситуацию. Как будто нравоучения скряги могут кого-то поставить на истинный путь. Они с мамой как небо и земля, даром что родные брат и сестра. Терпеть его не могу.
— Но ведь теперь ты, обо мне и говорить нечего, будешь полностью зависеть от него.
— Ну уж увольте. Лучше просить милостыню. Вот тебе действительно придется вверить себя его чутким попечениям.
— Я… — слезы выступили у меня на глазах. — Мне есть куда пойти.
— Ты помолвлена? Это уже решено?
— Нет.
— Будешь жить одна? Работающая женщина… Не морочь мне голову!
— Нет, не одна. Я стану революционеркой.