Чижов, переполненный всё ещё радостями и благостями утренней субботней службы, даже не хотел и спорить с Вячеславом. Он поднялся на крыльцо гостевой избы, открыл ключом дверь, вошёл и поспешил прилечь на кровать, лишь сняв сапоги. В избе уже не было так тепло, печка остыла, но зато запах полупятовского перегара полностью исчез. Василий закрыл глаза и вознамерился поспать или хотя бы подремать пару часиков. Вячеслав тем временем занялся оживлением печки, но его недолго хватило на молчание, и он заговорил, едва только Василий имел неосторожность приоткрыть глаза.
— Не знаю, как вы, но я до сих пор так и вижу, как эти три ложки молока льются к отцу Николаю в борщ. Интересно, что бы сказали на это монахи? Во мне всё так и кипит. Не знаю, как в вас, должно быть, вы более попустительствуете.
— А почему же вы сами-то, Вячеслав, до сих пор не постриглись в монахи? — ответил Чижов вопросом на вопрос.
— Как же я могу постричься, если я сам, милый мой, только недавно получил Божью любовь и принял Таинство крещения? Мне до монашества ещё ползти и ползти, всё вверх и вверх, ломая ногти, — заговорил Вячеслав ровно поставленным голосом. — Я, брате мой, как будто в бездонный колодец провалился, но не канул, а стал подниматься по склизким каменным уступам. Пока у нас есть время, охотно могу рассказать вам свою жизнь. Хотите?
«Только этого не хватало!» — хотел воспротивиться Чижов, но, будучи рабом вежливости, произнёс вместо этого:
— Хочу.
— Довольно обречённо сказано. Но вы не пожалеете. История моей жизни поучительна. О ней можно выпустить короткую брошюрку и продавать среди церковной литературы под рубрикой «Покаяние». Мне сорок два года. Из них — только год истинного света. Ровно год с тех пор, как я бежал от соблазнов и пришёл ко Христу. А до этого — сорок один год беспамятства, греха, разврата.
— Что ж вы, и в младенчестве грешили и развратничали? — усмехнулся Василий Васильевич.
— Ну, вычтите младенчество, — согласился с замечанием Чижова Вячеслав. — Сколько там лет до эпохи полового созревания? Лет с десяти я уже был ввергнут во мрак малакии. Карты с голыми бабами — вершина моих тогдашних мечтаний. Прыщавый, гнусный отрок, я подглядывал в щёлочку, когда бабы переодевались на пляже. Лет в двенадцать я уже курил и пробовал пить вино и даже водку. Дрался с другими такими же подонками. Несколько раз поворовывал. А уж лазить по чужим садам и за воровство-то не считалось в нашей шпанисто-пацанской среде. Кстати, никогда не произносите слова «пацан». Оно не русское, а уголовно-еврейское, производное от «поц», что значит по-еврейски сами знаете что.
— Рюмка водки? — съязвил Чижов.
— Нет, не рюмка, — не понял юмора Вячеслав. — А тот самый орган, от которого идут все грехи наши начиная с малакии. Так вот, вспоминая о себе юном, я и не могу иначе назвать себя, чем пацаном. Гнусным и прыщавым пацаном. К армии я созрел уже как законченный негодяй. В армии меня били, и, как я теперь прекрасно понимаю, то бил меня Бог, а не старослужащие. Дедовщина страшна, но она есть плата салагам за их подонское детство и юность. Вы не согласны со мной?
— Возможно, в ваших словах и есть доля истины, — промолвил Чижов, в полудрёме слушая исповедь новоявленного.
— Доля! Не доля, а целая выть истины! — воскликнул Вячеслав. — Правда, побитые салаги вскоре сами становятся орудием Божиим и лупят себе подобных новобранцев за милую душу. Хе-хе-хе! — Из Вячеслава вырвался злорадный смешок. — И я тоже бил, когда стал дедом, а уж когда на дембель уходил, то одного езербота до того довёл, что он мне все сапоги снизу доверху языком вылизал. Надо будет как-нибудь отыскать его, приехать к нему и покаяться. Упасть перед ним на колени и сказать: «Прости меня, Сафарка! Хочешь, я сам тебе сапоги вылижу?»
— И вылижете? — вскинул веки Василий Васильевич.
— Вылижу, вот вам крест, вылижу! — запальчиво воскликнул кающийся.
— Вашего Сафарку это, может, и не удивит, — усмехнулся Чижов. — Может, ему сейчас такие, как вы, тоже русские, в большом количестве сапоги вылизывают, а равно и всякие прочие места доводят до зеркального блеска.