Выбрать главу

Ученых найдем, государь. Хвала всевышнему, они народ живучий. В Бухаре, я слыхал, служит хакану некий Омар Хайям. Наш, нишапурский. Большого ума человек. И к тому же — блестящий поэт. Не чета Абдаллаху, сыну Бурхани, пустослову (простите), пригретому вами, — подкинул приманку визирь, который сам терпеть не мог ни бойких рифмоплетов, ни всяких суфиев с имамами, считая их дармоедами, но хорошо знал, что новый царь, как и все из рода Сельджукидов, весьма охоч до хвалебных касыд.

— Наш? Поэт? Служит хакану? Почему он оказался в Бухаре, у чужих?

— Но, государь, — да не сочтет его августейшее мнение речь мою за глупую дерзость, — это всякому ясно! Уж коль человек, умный и честный, бежит от своих к чужим, то значит свои — хуже чужих. О повелитель! Верхом на коне можно взять страну, править ею с коня — невозможно. Хватит набегов и грабежей! Власть надо ставить на мудрую основу. Иначе ее — не дай господь! — так легко потерять. Вместе с жизнью. Пусть повелитель вспомнит: его родитель, грозный Алп-Арслан, храбро, как лев, одолев (я, как видите — хе! — тоже поэт) железных румийцев и благополучно, со славой, вернувшись домой, пал, едва перейдя через мутный Джейхун, от случайной стрелы.

— В Исфахан? — встрепенулся Омар. — Строить обсерваторию? О боже! Это… по мне. Низам аль-Мульк… О, мы поймем с ним друг друга!

Хакан — угрюмо:

— Нам самим тут нужны астрономы. Разве мы тоже не заблудились меж двух календарей? — И с горькой обидой:- Высокомерен Меликшах! Заносчив. Нет отправить в качестве посла вельможу, видного человека, — прислал, в насмешку, какого-то голодранца. О небо! До чего мы докатились.

— Да не будет огорчено сердце хакана моими словами, но… об этом надо было думать раньше.

"Такой нигде не приживется, — подумал хакан раздраженно. — Ни в Туране, ни в Иране, ни в Исфахане, ни в Хамадане. Слишком прям. Как линейка, с которой он не расстается. И дерзок. Но ведь я сам, — смутился, вспомнив, хакан, — просил его наедине со мной честно говорить, что он думает обо мне".

— Начинали вы хорошо, государь. Возводили крупные строения. Отражали врагов. Ограждали селян и горожан от притеснений со стороны ваших буйных сородичей. Но, простите за горькую правду, шайка крикливых славословов, угодников, неучей вскружила вам голову: «великий», "солнцеликий", «бесподобный», и вы — не в обиду будь сказано — обленились. И не заметили, как попали под Меликшахову пяту…

Хакан, тяжело сгорбившись над своими толстыми ногами, скрещенными на ковре, и отрешенно постукивая указательным пальцем правой руки по кривому носку левого сапога, уныло глядел из-под завернутой полы шатра на летний стан. Человек уже немолодой, суровый, с лицом, дочерна обветренным в степях, он, к удивлению Омара, сегодня по-юношески тих, задумчив, печален.

Невдалеке, за песчаной ложбиной, поросшей верблюжьей колючкой, тянулся пологий холм с остатками старых башен и стен. Варахша — так называлась эта местность.

— У Меликшаха, — глухо сказал Шамс аль-Мульк, — хороший визирь. Человек государственного ума. А мои угодники… терзают страну, губят меня! Меликшах недолго будет довольствоваться данью. Он придет и разграбит державу. Семиреченский Тогрул Карахан Юсуф отобрал у меня Фергану. Еще дальше, в Туркестане, появились какие-то каракитаи.[8] О боже! Что будет с нами? Я чую, грядут неисчислимые беды… — Он повернулся к Омару, схватил его за ворот, крикнул с тюркской горячей яростью:- Оставайся! Будешь при мне визирем. Как твой земляк — при Меликшахе. Разве ты не сможешь?

— Я? — Омар осторожно оторвал от себя его толстую руку, отвел ее в сторону. — Опыта нет, но, оглядевшись, смог бы, пожалуй. Смог бы… если б захотел. Но я, — не гневайтесь, государь, — не хочу.

— Это почему же?

— Ну, не… по душе. Я математик. И поэт. Каждый должен служить своему призванию. Только ему. И только так, как он умеет, — он, и никто другой.

— "Хочу, не хочу!" Привередлив. Надо жить не так, как хочешь…

— А как?

— Как велит аллах!

— Я и живу, как велит аллах! — вспыхнул ученый. — Разве грех — быть самим собою, то есть таким, каким тебя сотворил господь? Сказано: все в руках божьих. Или вы против божьих предначертаний?

Что мог возразить на это степняк, не искушенный в тонких словопрениях? Он согнулся еще ниже, с досадой сбросил тяжелую, скрученную в жгут чалму, будто это она придавила его к земле, — и с мучительным вздохом встряхнул головой.

— Оставайся, а? — сказал он тихо, с мольбою в голосе, как брату, не поднимая глаз, чтоб, не дай бог, не смутить, не обидеть Омара Хайяма. — Разогнал бы всех дармоедов. Собрал ученых. Построил обсерваторию. Взял бы себе в икту любой город с округой — хоть Самарканд, хоть Hyp, хоть Несеф. Лучше всего бы — Термез, но теперь он у Меликшаха. Ведь это десятки тысяч золотых динаров…

По медной щеке хакана скатилась слеза. Не понять, о чем он горюет: о том, что эти десятки тысяч не достались Омару или о том, что ускользнули из его, хакановых рук. Омар испугался: вот-вот правитель расплачется в голос, навзрыд, это могут увидеть телохранители. Нехорошо. Цари не плачут. Не должны плакать.

— Успокойтесь! Я… подумаю.

— Подумай! — вскинулся хакан.

— Но что скажет султан, если я останусь?

— Э! — Хакан махнул рукой. — Отпишем ему, что ты уже был назначен визирем. Визиря-то он не посмеет забрать у меня?

— Не знаю. Посмотрим. Я поброжу, подумаю. Мне надо побыть одному.

— Ступай… безбожник, — усмехнулся хакан. О аллах! Почему небо дает одним разум, но не дает им веры, других наделяет верой, но обделяет умом? Неужто разум и вера несовместимы? А может, разум и есть знак высшего божьего благоволения? Как же так, ведь пророк…

Тут от бога он перешел в своих мыслях к служителям божьим, к духовенству. Нет! Хакан боязливо оглянулся, торопливо подцепил рукой и надел чалму. Как бы прикрываясь ею от меча, незримо занесенного над его головой.

Не нужно никаких затей. Только считается, что царь всем и всему в стране господин. Если хотите знать, он тоже раб. Раб жестоких обычаев, страшного времени. Раб жадных священнослужителей, всех этих шейхов, ишанов. И послушных им эмиров, беков, знатных земледельцев. Попробуй их задеть! Сметут. Даже собственному скоту-телохранителю — и тому угождай. А то зарежет, обозлившись.

Омар — он может жить как хочет. Ему-то нечего терять. А Хакану — есть. Пусть все будет как было. Пусть в Европе, где некуда ногу поставить, мудрят над числами и звездами. У нас много земли и воды, много хлеба, нам не нужно спешить. Что касается грядущих бед, аллах оборонит нас от них. Или чет? Хотя…

Запутавшись в сомнениях, правитель велел слуге подать вина и позвать Лейлу, его любимую арабскую плясунью. Забавно глядеть, как, танцуя, она призывно трясет животом и бедрами. Это пока что нам еще доступно.

И радуйтесь, государь, тому, что у вас есть. Никаких новшеств! Пусть едет Омар. Он опасен. Он здесь не нужен.

Хорошо идти, просто идти куда-то, с удовольствием ощущая свое крепкое тело, легкую поступь, ясную голову. Бродя между шатрами по стану, Омар вспомнил о туркменах, приехавших за ним. Надо взглянуть. Опятьтаки просто так, из любопытства. Он еще ничего не решил, но где-то внутри уже знал: в Исфахан не поедет.

Зачем? В Нишапуре еще не высохла кровь его ученых друзей. И теперь-то, когда Шамс аль-Мульк дозволяет ему столь неслыханную свободу действий?

вернуться

8

Туркестаном в ту пору называли Кашгар, Алтай и Монголию