Выбрать главу

Но с этого дня над царским дворцом в Исфахане, над всеми, кто в нем обитает, над страницами книг, уже хранящихся или только еще задуманных здесь, над каменной кладкой будущих звездных строений как бы навис чей-то огромный желтый глаз. Днем он сверкал в виде солнца, ночью — в виде луны. Хмурая туча служила ему бровью, легкие перья облаков — ресницами.

Казалось, даже в дверных проемах, в нишах стенных, в пламени свеч присутствует его упорно следящий, хитрый тяжелый взгляд. И нигде не укрыться от злобного ока: ни на совете, ни в бане, ни в спальне. Ни за едой, когда вдруг из чаши в руке оно, ядовитое, может свирепо блеснуть прямо в твои глаза…

Новость по-своему взволновала и "эмира поэтов". "Одного уже выжил отсюда наш звездочет, — сказал себе Бурхани, с тоской Ощущая тошноту и слабость. — Негодяй! Теперь он, конечно, возьмется за меня. И за что такая напасть? Жаль, туркмен не доверился мне, я уехал бы с ним к наркоману Хасану. Ей-богу, я сам, наверно, скоро начну курить хашиш".

Омар же Хайям — тот жалел об одном: что не успел узнать у бея, куда он дел бедняжку Ферузэ…

***

Ему было в ту пору двадцать шесть с половиной, «Илиаде» Гомера — 1925.

Астроном Птолемей умер 994 года назад.

Христиане убили Ипатию 245 лет спустя, академия в Афинах закрылась через 114 лет после страшной смерти этой ученой женщины.

Галилей родится через 490 лет, Джордано Бруно сожгут на костре через 526.

***

При халифах Аббасидах, в эпоху кровавых смут, вождь мусульман-отщепенцев шиитов Джафар отказал Исмаилу, старшему сыну, из-за его пристрастия к вину в праве наследовать власть в Иране. Но у пьяницы было много друзей. Они взбунтовались, ушли от Джафара, укрылись в горах.

Начинали вроде они хорошо: сражались против князей, воевод, богачей-угнетателей.

Но, как известно, всякое доброе дело превращается в свою противоположность, если к нему примажутся люди случайные, пройдохи, жадные проныры, болтуны.

Добро — хуже зла, если добро насаждают насильно. Явное зло — бесхитростно. Оно кричит о себе издалека, его легко распознать. Добро же, сочетаясь с насилием, превращается в ложь. А где ложь, там уже нет добра. Там уже подлость, смерть и разложение.

…Хасан Сабах принимает у себя тюркского бея Рысбека. Не наверху, на темени исполинской скалы, отколовшейся от горного хребта, в черном замке, — путь наверх посторонним закрыт, да и не мог бы жирный жук-сельджук туда заползти, — а внизу, у подножья, в легкой постройке в садах за мощными стенами, опоясывающими два-три небольших селения, что прилегают к горе.

В обширных загонах под стенами — неумолчный рев, будто в них река бушует на порогах; пять тысяч голов скота пригнал сельджук в дар Хасану Сабаху. Он награбил его по дороге. Точно страшный смерч прокатился от столицы к синему Эльбурсу.

— Звездный храм… зачем? — Хасан Сабах, восседающий, как идол индийский, в глубокой черной нише, единственным желтым оком, изучающе-раздумчиво, спокойно, не мигая, глядит на туркмена, удобно скрестившего ноги против него, пониже, за скатертью. Словно прикидывает, сколько сала можно вытопить из него.

И лицо у Сабаха желтое, худое: человек, знакомый с врачеванием, мог бы сразу сказать, что у властелина гор что-то неладно с пищеварением. Но, как известно, божественный "наш повелитель" никогда не ест и не пьет. Во всяком случае, еще никто (из непосвященных) не видел, чтобы Хасан прикоснулся к еде. "Наверное, — думает туркмен с удивлением, — это правда, что оттого он желтый, что у него золотая кровь. Велик аллах! Воистину, он свершитель того, что пожелает…"

Желтое широкое лицо, черная повязка на левом глазу, густая бровь над правым, янтарно-желтым, с большим черным зрачком, и короткая борода, черная как уголь: в общем-то это даже красиво, черное с желтым. Как у тигра. И голос у Хасана красивый, даже — нежный. Как у тигра, мурлычущего весною.

Должно быть, втайне пожалев о своем неуместном вопросе: "зачем", — ведь святой повелитель сам должен все знать раньше других, — Хасан поправляет дело, хитро добавив:

— Как думает почтенный гость?

Ну, толстяку не до тонкостей.

— Чтоб окончательно погубить мусульманский народ! — вгрызается он в баранью ляжку. Он поглощает мясо и хлеб большими кусками, большими чашами пьет темное вино. Да, и щедр, и добр Хасан Сабах с теми, к кому он благоволит, — не зря о нем идет по земле такая молва.

— Ты отдыхай. Я вознесусь в эмпирей и посоветуюсь с Али, вечно существующим и всюду сущим. И мы поступим с твоими недругами так, как он соизволит повелеть. — Не сходя с кресла, Хасан делает легкий знак рабу — и, на глазах у потрясенного туркмена, мгновенно и бесшумно исчезает вместе с креслом.

"О боже! Неужто я, — соображает Рысбек, уставившись в пустую нишу, — чем-то угоден тебе, что ты являешь предо мною чудо? — И сельджук, взволнованный, вновь тянется к мясу. Но, диво, скатерти перед ним уже тоже нету! Вместо нее — чудовищный пес с ощеренной пастью. — Куда я попал? — с жутью в спине косится гость на гиганта-раба с черным, точно у джинна, угрюмым лицом. — Как бы меня тут самого не съели".

***

Взлетая вместе с креслом на веревках по темной трубе внутри горы, Хасан Сабах с отвращением сплюнул голодную слюну. "Дикарь. Пустынный волк. Жрет, как волк, с хрустом кости дробит. И, скажите, без потуг переваривает такую уйму еды. Дает же бог здоровье всякому ничтожеству".

Хасан недоволен собою. Своим «зачем» и своими людьми здесь и в столице. Сделав знак рабу, Хасан услыхал, как снизу, под нишей, чуть скрипнуло недостаточно хорошо смазанное подъемное колесо. Захмелевший сельджук мог не услышать, и веревки черные не разглядеть в черной нише, но Хасан уловил неприятный звук. Рабы обленились! Я ими займусь. В Исфахане происходит чтото необычайное, он же, великий Хасан Сабах, в ком воплотилось божество, узнает об этом чуть ли не последним в стране. И от кого? От тупого беглого бея.

Звездный храм. К чему бы это? Ничто так не пугает человека, как непонятное. Почему-то и сам Хасан окружает себя мрачной таинственностью, пользуется сотней всяких ухищрений, чтоб устрашить простодушных людей. Но обсерватория?

Она представилась ему орудием сатаны. По ступеням секстанта султан норовит взойти на Аламут! Хасан верит в гадание по звездам. У него есть свой звездочет. Но, видит бог, звездочет Аламута не сможет один устоять против десятка звездочетов царских. И Меликшах точнее Сабаха будет знать, когда наступать, когда отступать. Что делать, чего не делать. И станет во сто крат сильнее секты.

Хотя он и без того опасен! Что же, что внес дань в казну Сабаха? Все вносят ее. И все лишь о том помышляют, как свернуть Хасану шею. И если кому-то — сохрани господь! — это удастся сделать, то, конечно, только Меликшаху.

…Но, собственно, при чем тут Меликшах? Он всего лишь темный сельджук, а сельджукским султанам доселе не было дела до звезд. Исправно платили секте, что положено — и занимались тем, что положено: пили, ели, жен целовали, воевали, молились. Звездный храм, конечно, затея Низама аль-Мулька. Умен, проклятый! Он хочет возродить во всей красе (руками туркмен) государство славных сасанидских царей, разрушенное арабами.

Вот он-то и впрямь опасен. Хасан его знает, учились вместе в Нишапуре. И вместе, при прежних царях, служили при сельджукском дворе. Пока Низам не прогнал Хасана прочь, уличив его в злостном сектантстве…

И здесь, наверху, скрипит колесо! Как серпом — по слуху.

— Кушать подано, наш повелитель. — Это уже в «эмпирее», где в потайной комнатушке Хасан вышел из подъемного приспособления. "Наш повелитель" чуть не захлебнулся слюной, накопившейся во рту. Он даже забыл о скрипучих колесах, — то есть не забыл, он ничего не забывает! — отложил расправу с рабами на после.

Горячий, нежный, рассыпчатый рис, — его бы, стиснув в руке, запихивать комьями в глотку, а не обсасывать по зернышку. И куропачье жирное крыло — оно тает во рту! Подлива — пахучая, пряная, но без острых специй, противопоказанных Сабаху. Разохотившись, он уже не мог оторваться от блюда и, махнув рукой на все страхи, очистил его до дна…