Выбрать главу

— Ты это о людях в Лондоне, дядя? — спросил я.

— Хоть в Лондоне, хоть в других местах — в любую сторону от нас.

— Выходит, у них такие имена, как я слышу?

— Именно, Клод.

— А почему я все время слышу имена, дядя?

— Этого я не знаю, Клод. Видимо, это твоя личная особенность.

— А это когда-нибудь пройдет?

— Ничего не могу сказать, Клод. Со временем, может, и пройдет. А может, лишь ослабнет. А может, все станет только хуже. Не знаю.

Среди множества имен, что обступили меня со всех сторон, чаще других мне слышалось такое: Джеймс Генри Хейворд. А все потому, что предмет, вещающий: «Джеймс Генри Хейворд», был всегда со мной. Куда бы я ни шел. У него был приятный молодой голос. Джеймс Генри был затычкой. Универсальной затычкой. Он мог заткнуть любую дырку в кухонной раковине или ванне. Я всегда носил этот предмет с собой. Кому-то при рождении дарят погремушку. Кому-то — затычку. У нас, Айрмонгеров, есть такой древний обычай: когда на свет появляется новый член рода, бабушка подбирает ему некий предмет по своему усмотрению. И так у нас, Айрмонгеров, заведено, что один Айрмонгер судит другого прежде всего по тому, как тот бережет свою именную вещь.

С именной вещью, предметом рождения, мы никогда не расстаемся. И у каждого из нас она своя. Так вот, когда я родился, мне дали Джеймса Генри Хейворда. Именно он и был первой вещью, с которой я встретился в этом мире, моей первой игрушкой и моим компаньоном. К нему прилагалась цепочка длиной два фута, а на другом конце ее болтался крючок. Когда я научился ходить и даже одеваться, я продолжал носиться с ним так, как некоторые носятся с игрушечными часиками. Я прятал любимую свою затычку, моего Джеймса Генри Хейворда, подальше от сторонних глаз, дабы никто не мог на него покуситься, а когда выходил на люди, то Джеймс Генри скрывался в кармашке моего жилета, крючком цепляясь за пуговичку, и лишь цепочкой в виде буквы «U» свисал наружу. Мне повезло — я мог не расставаться с таким легким компаньоном, а ведь у некоторых ноша была куда тяжелее.

Надо признать, что если, с одной стороны, моя универсальная затычка не имела особой материальной ценности (как, например, зажим для галстука с алмазом тетушки Онджилы, который называл себя Генриеттой Найсмит), то, с другой, она не обременяла меня так, как сковорода кузины Гастрид (по имени Гарни, мистер Гарни) или мраморная каминная полка моей бабушки (она же Августа Ингрид Эрнеста Хоффман), которая удерживала ее подле себя на втором этаже всю ее долгую жизнь. Относительно наших именных предметов не давала мне покоя одна мысль. Взять, к примеру, тетушку Луиссу — пристрастилась бы она к курению, когда в день ее рождения не подарили ей пепельницу по имени Малышка Лил? Не из-за Малышки ли предалась она пагубной страсти, едва ей исполнилось семь? А сам дядя Аливер — пошел бы он в доктора, когда б не Перси Хочкис, такие себе изогнутые щипцы, используемые в процессе родовспоможения, те самые, с которыми он породнился с первого дня жизни? А как не вспомнить забитого меланхолика дядю Поттрика, которому при рождении досталась свитая кольцом веревка (лейтенант Симпсон), — любому становилось не по себе при виде того, как тот неверным шагом мерил коридоры угрюмых дней своих! А поглядите на тетушку Ургул — вот уж кого природа не обидела ростом, — но разве не сложилось бы у нее иначе, когда при рождении не досталась ей такая себе табуреточка для ног по имени Полли? Очень, очень сложными были отношения людей и предметов. И, взирая на свою универсальную затычку, я, бывало, думал о том, до чего же она подходит именно мне, моя родимая. Не могу сказать почему, но я твердо знал, что это именно так: мне попросту не могли подарить что-либо иное, кроме моего Джеймса Генри. На весь великий род Айрмонгеров был только один предмет, которому не надо было представляться, когда я прислушивался к нему.

Бедная тетя Розамуть

И вот, всеобщему недоверию вопреки, несмотря на вечное бурчание у меня за спиной и даже при том, что меня старались обходить стороной, именно я был призван на поиски пропавшей ручки тетушки Розамути. Как же мне не улыбалось вторгаться в частную сферу жизни упомянутой тети, да и, кроме того, в иных обстоятельствах все хором воспротивились бы такому откровенному моветону. Но в этот день отступление от правил устроило всех. Тетя Розамуть, признаться, была существом преклонных лет, телесами весьма расплывчатым, на язык несдержанным, как, впрочем, и на руку: поднять крик, дать тумака или ущипнуть почем зря была горазда. А еще всем мальчикам она насильно раздавала печенюшки с подмешанным в них активированным углем — хочешь не хочешь, а приходилось брать. Кроме того, за ней водилось и такое: подловив кого-то на узкой лестнице, она учиняла жертве допрос по фамильной истории, и, если получала неверный ответ, спросив, скажем, кто кому приходится двоюродным, а кому — троюродным кузеном, руки у нее начинали чесаться сами собой, и зуд она могла унять, лишь достав свою медную дверную ручку (Элис Хиггс) и постучав ею нерадивого по лбу: «Ты! Тупица!» Было больно, временами чересчур. Так, своей ручкой она прошлась по многим юным головам, оставляя на них синяки, ссадины и шишки. С ее нелегкой руки все ручки в доме приобрели дурную славу, и кое-кто из нас непременно содрогался, прикасаясь к любому предмету, носящему это название, памятуя о том, какая в нем заключена угроза. Неудивительно, что в тот злополучный день вся школьная братия нашего большого дома оказалась под подозрением: слишком многие из нас не только не горевали бы, но втайне даже возрадовались, если бы тетушкин пыточный причиндал и вовсе не нашелся — столь велики были страхи от одной мысли о его возвращении в обиход. Вместе с тем надо признать, к самой Розамути мы испытывали неподдельное сострадание, не забывая о том, что ручка, как ее ни крути, была не первой тетушкиной потерей.

В свое время тетя Розамуть должна была выйти замуж за некоего кузена по имени Милкрамб, познакомиться с которым лично мне даже не довелось, поскольку однажды он, застигнутый страшной грозой за стенами нашего особняка, сгинул среди мусорных куч, окружавших дом. Что там говорить о теле, если не удалось найти даже его любимый цветочный горшок. С тех пор враз обескрамбленная тетя Розамуть как заведенная переходила из одной безвременно овдовевшей вместе с ней комнаты в другую, тщетно пытаясь достучаться своей дверной ручкой до посюстороннего мира. Так продолжалось до тех пор, пока ручка была с ней. Но вот не стало и ручки. Так же, как до этого не стало бедолаги Милкрамба.

Я застал Розамуть в глубоком кресле с высокой спинкой — она была погружена в пучину безысходности. Вокруг стояла гробовая тишина, не нарушаемая даже эхом знакомого мне призыва «Элис Хиггс», будто его взяли и заглушили. От этого и тетя показалась мне какой-то пустотелой, будто от нее осталось не более половины. Со всех сторон она была плотно обложена подушечками, а над ней сочувственно колыхались головы прочих тетушек и дядюшек. Вперив невидящий взгляд куда-то прямо перед собой, безмолвствовала (что на нее было совсем не похоже) лишь сама виновница переполоха. Все прочие участвовали в нем по мере сил.

— Ну-ну, Мутти, держись. Да найдем мы ее, непременно найдем!

— Крепись, Розамуть, вещь большая, чай, не булавка — отыщется!

— Ей просто некуда деться!

— И часу не пройдет!

— Гляди-ка, вот и Клод зашел — сейчас он прислушается и скажет нам…

К слухам о моем слухе тетя относилась настороженно и потому особых надежд не питала. Она лишь подняла на меня безучастный взгляд — в нем угадывались внутреннее смятение и немая мольба.

— Скажи-ка, Клод, — спросил меня дядя Аливер, — а не лучше ли нам удалиться и подождать снаружи, дабы не смущать твой слух?

— Что вы, в этом нет нужды, дядя, — отозвался я. — Чувствуйте себя как дома.

— Не знаю, как вам, а мне все это не по нутру, — подал голос дядюшка Тимфи, главный в доме дядюшка, который едва ли не родился со свистком во рту. Свисток звался Альбертом Поулингом. Когда дяде было что-то не по нутру, он ревностно свистел в него. Альберт Поулинг редко болтался без дела, поскольку дядя был раздражителен и губы имел выдающиеся, хотя ростом как был ребенком, так и остался. Дядя Тимфи был признанной домашней ищейкой: он и занят был лишь тем, что рыскал по всем углам, выискивая непорядок и непременно его находя.