Меня выпускали лишь в самые безветренные дни, при этом уши мои, невзирая на погоду, непременно затыкали, а голову заматывали шарфом, который со стороны мог показаться бинтовой повязкой в несколько слоев — и это в любую жару.
Вот, значит, как складывалось утро того дня, когда тетя безвременно лишилась своей ручки: я стоял у окна, оком приникши к дыре во внешний мир, и в грезах своих, пронзая пространство, пытался достичь того берега безбрежной Свалки. Есть ли там жизнь, там, на том берегу, думалось мне. Смогу ли я хоть когда-нибудь отправить весточку тем, кто живет в Форличингеме или того дальше — в самом Лондоне, а там, глядишь, даже встретить кого-нибудь, кого не очень оттолкнет мой вид.
— Есть ли там кто живой? — прошептал я одними губами. — И если есть, то кто? Какие вы из себя?
В мутном отражении оконного стекла всплыло чье-то лицо, с ухмылкой от уха до уха, и тут же упало веское слово:
— Вот ты где, корабельный крысеныш!
Мой кузен Муркус…
4 Запечатанный коробок «шведских» спичек
Здесь продолжается повествование Люси Пеннант
Вонь. Вонь такая, что пригибает тебя к земле своей тяжестью, такая тесная, словно ты в бочке с селедкой на самом дне; вонь такая густая, что, кажется, ее можно потрогать и даже подержать на ладонях, сложив их «лодочкой»; вонь, исподволь обволакивающая тебя; вонь, разящая пóтом; вонь, поднимающаяся из чьей-то утробы и срыгивающаяся тебе прямо в лицо, — все это место было во власти вони. У нас в Филчинге отличить не местного, какого-нибудь чужака или иностранца, было раз плюнуть: они вечно шмыгали носом, чихали и кашляли, едва учуяв нашу вонь, которую, кстати, я, будучи уроженкой этих мест, и вовсе не замечала, а этих, сопливых, считала неженками и тюфяками. Но теперь я и сама оказалась в местах, где стала морщить нос и чихать — да так, что сопровождающая меня дама как кипятком обдала меня взглядом, каким, небось, и я грешила, пялясь на чужаков в Филчинге.
— Ну и ядреный же у вас тут штын! Как вы с ним живете? — в конце концов не выдержала я.
— Не разговаривать, идти быстро. — Она пропустила вопрос мимо ушей.
Я проследовала за ней вдоль железнодорожного полотна к выходу, надо понимать, со станции, которая казалась просто черной дырой, пока не появился некто размахивающий фонарем. В неверном свете мне удалось выхватить из темноты шестерых осликов, уже в пене, понукаемых человеком в ливрее живее тянуть лямки ворота невидимой лебедки. Отсюда мы поднялись в просторное гулкое помещение вроде церкви, с чего я и заключила, что мы, небось, в недрах самого особняка. Из полумрака со всех сторон доносились голоса, лязганье и клацанье, а еще здесь все носили белое, вернее, нечто приближенное к белому, а еще то тут то там кверху взлетали клубы пара. Теперь стало ясно, что это, конечно же, кухня и сейчас в ней полным ходом идет подготовка к вечерней трапезе. Не замедляя шага, меня направили вовне — признаться, я все еще не отошла от моего внезапного путешествия с его заключительным душераздирающим паровозным гудком; моя ошалевшая голова еще как-то отмечала происходящее, пусть и с натугой, а вот тело, не успевая за головой, продолжало дергаться, как в поезде. В таком разобранном состоянии я и следовала тенью за смутной фигурой моего поводыря, сквозь клубы пара, вверх по каким-то ступенькам… Внезапно туман рассеялся и я оказалась в уютном вроде как кабинете со столом и креслом в цветочных разводах. В кресле восседала такая вся из себя вполне сносная леди. Она улыбнулась мне и сказала:
— Я миссис Пиггот, домоправительница.
Миссис Пиггот смотрелась очень пристойно: открытый лоб, ухоженные волосы, скрепленные на затылке в тугую гульку… И лишь открыв рот, она открыла и страшную тайну: зубы у нее были сточены до основания.
— Известно ли тебе, где ты находишься, дитя мое? — спросила она.
— Тот, который за мной заезжал, говорил что-то про Форличингем-парк.
— Так-то оно так, дитя, только здесь мы называем это место Домом-на-Свалке. Другого такого и даже любого другого нет на многие мили окрест, поэтому запомни: если как-нибудь выберешься за ворота, ты заблудишься, и вернуть тебя назад будет дьявольски сложно. Вокруг, моя дорогая, сущая свалка, свалка всевозможнейших отбросов, а карт, на которых она обозначена, представь себе, нет. Так что мы тут не только отгорожены от остального мира, но, можно сказать, и официально опечатаны.
— А сесть-то можно? А то у меня с дороги ноги какие-то шаткие, да и вонь снаружи, и все такое.
— Бедная милочка, два пальца в рот — и тебе сразу полегчает. И вообще, чем скорее из тебя выйдет вся нездешняя дурь, тем тебе же лучше. Ибо теперь, жалкая сиротка, ты не просто сиротка, а юная леди, одна из нас. Кстати, стань ровно — ишь чего удумала, сесть!