По мнению некоторых, это означает, что в постмодернистском мире совершенно размылась разделительная грань между прекрасным и уродливым. Куда там ведьмам из «Макбета» с их «Зло есть добро, добро есть зло». Оба понятия попросту слились воедино, утратив всякое своеобразие.
Но так ли это? А вдруг некоторые закидоны людей искусства и молодежи лишь маргинальные явления и те, кто с ними носится, составляют меньшинство по сравнению со всем населением земного шара? По телевизору мы видим умирающих от голода детей, похожих на скелетики с распухшими животами, слышим про изнасилованных солдатами женщин, узнаем, что кого-то подвергли пыткам, а с другой стороны, перед глазами без конца всплывают не такие уж давние воспоминания о других живых скелетах, обреченных на смерть в газовой камере. Мы видим тела, которые буквально вчера разорвало на куски при взрыве небоскреба или падении самолета, и живем в страхе, что завтра такое может случиться и с нами. Каждый прекрасно чувствует, что все это ужасно и уродливо, и никакое понимание относительности эстетических категорий не может убедить нас переживать эти картины как объект наслаждения.
А раз так, то, возможно, киборги, Нечто из иного мира, фильмы-«мочилово» и фильмы-катастрофы лишь поверхностные проявления, раздутые массмедиа, отчаянная попытка заклясть куда более страшное и глубокое уродство, осаждающее нас со всех сторон, проигнорировать его, сделать вид, что это все понарошку.
Тринадцать лет, прожитых зря
Позавчера бравший интервью журналист спросил меня (многие об этом спрашивают), какая из прочитанных книг больше всего на меня повлияла. Если бы за всю мою жизнь нашлась всего одна книга, которая бы однозначно повлияла на меня больше всех остальных, я был бы просто идиотом – как и многие из тех, кто отвечает на этот вопрос. Есть книги, сыгравшие решающую роль в мои двадцать лет, и другие книги, определившие меня в тридцать, и я с нетерпением жду книгу, которая потрясет меня в сто лет. Еще один вопрос, на который невозможно ответить: «Кто преподал вам самый важный урок?» Я всякий раз теряюсь, потому что (если только не сказать «папа с мамой») на каждом витке моего существования кто-нибудь чему-нибудь меня да учил. Это могли быть люди из моего окружения или дорогие сердцу усопшие – как, например, Аристотель, Фома Аквинский, Локк или Пирс.
В любом случае о нескольких уроках, полученных не из книг, я могу с уверенностью сказать, что они изменили мою жизнь. Первый преподала мне чудесная синьорина Беллини, учившая нас в пятом классе, которая задавала нам на дом ключевые слова (например, «курица» или «судно»), и, отталкиваясь от них, надо было написать рассуждение или рассказ. Однажды черт меня дернул заявить, что я произнесу экспромтом речь на любую тему, какую она мне задаст. Она окинула взглядом кафедру и сказала: «Блокнот». Задним умом я понимаю, что мог бы рассказать о блокноте журналиста, о путевом дневнике исследователя из книжек Сальгари[76], но вместо этого я уверенно вышел к доске и не смог произнести ни слова. Так синьорина Беллини научила меня, что никогда не надо быть самонадеянным.
Второй урок преподал мне дон Чели, монах-салезианец, который научил меня играть музыку: сейчас его, кажется, хотят канонизировать, хотя и не по этой причине – скорее напротив, адвокат дьявола мог бы вменить это ему в вину. 5 января 1945 года я пришел к нему, сияя, как новенький пятак, и заявил: «Дон Чели, а мне сегодня тринадцать лет исполнилось». «Прожитых совершенно зря», – ответил он ворчливо. Что хотел он сказать этой репликой? Что, раз уж я достиг столь почтенного возраста, мне следовало подвергнуть свою совесть беспощадному анализу? Что зря я ждал похвалы лишь за то, что исполнил свой биологический долг? Возможно, это было обычное проявление пьемонтского чувства уместного, отказ от пафоса, не исключено даже, что это было сердечное поздравление. Но подозреваю, дон Чели знал, и передал это знание мне, что учитель должен всегда держать учеников в напряжении, а не захваливать сверх меры.
Усвоив урок, я всегда крайне скупо хвалил тех, кто ждал от меня похвалы, не считая исключительных случаев и свершений паче чаяния. Возможно, таким поведением я причинил кому-то боль, и, если так, значит, я прожил зря не только первые тринадцать лет, но и все первые шестьдесят шесть. Но я однозначно решил, что самым явственным выражением моего одобрения должно быть отсутствие критики. Если критиковать не за что, значит, работа сделана на совесть. Меня всегда раздражали эпитеты наподобие «добрый папа» или «неподкупный Дзакканьини», поневоле наводящие на мысль, что все остальные понтифики были злыми, а политики – продажными. Иоанн XXIII и Дзакканьини просто-напросто делали то, что должны были делать, и непонятно, с какой стати их еще за это особо восхвалять.
76