Мы, русские, находимся в этом отношении в самых выгодных условиях для того, чтобы ясно видеть наше положение.
Помню, как раз, гораздо прежде голодных лет посетивший меня в деревне молодой, нравственно чуткий, пражский ученый, выйдя зимой из избы сравнительно зажиточного мужика, в которую мы входили, и в которой, как и везде, была замученная работою, преждевременно состаревшаяся женщина в лохмотьях, накричавший себе грыжу больной ребенок и, как всегда к весне, привязанный теленок и объягнившаяся овца, и грязь и сырость, и зараженный воздух, и унылый, придавленный жизнью хозяин, – помню, как, выйдя оттуда, мой молодой знакомый начал мне говорить что-то, и вдруг голос его оборвался, и он заплакал. Он в первый раз после нескольких месяцев, проведенных в Москве и Петербурге, где он, проходя по асфальтовым тротуарам мимо роскошных магазинов из одного богатого дома в другой, из одного роскошного музея и библиотеки, дворцов в другие такие же великолепные здания, – в первый раз увидал тех людей, на труде которых стоит вся эта роскошь, и его ужаснуло и поразило это. Ему, в своей богатой и грамотной Чехии, как всякому европейцу, в особенности шведу, швейцарцу, бельгийцу, можно думать, хотя он и будет неправ, что там, где есть относительная свобода, где распространено образование, где каждому дана возможность вступить в ряды образованных, – что роскошь есть только законная награда труда и не губит чужие жизни. Можно забыть как-нибудь про те поколения людей, в копях того угля, на котором сделана большая часть предметов его роскоши, можно забыть, не видя их, тех другой породы людей, которые в колониях вымирают, работая на наши прихоти; но нам, русским, никак нельзя думать так: связь нашей роскоши с страданиями и лишениями людей одной породы с нами народа, – слишком очевидна. Мы не можем не видеть той цены прямо человеческой жизни, которой покупаются у нас наши удобства и роскошь.
Для нас солнце уже взошло, и скрывать очевидное уже нельзя. Нельзя уже прятаться за правительство, за необходимость управлять народом, за науки, искусства, необходимые будто бы для народа, за священные права собственности, за необходимость поддерживать предания и т. п. Солнце взошло, и все эти прозрачные покровы ничего уже ни от кого не скрывают. Все видят и знают, что люди, которые служат правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на нее цены, делают это не для поддержания каких-либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей. Скрываться и лгать уже нельзя.
Перед правящими, богатыми, нерабочими классами только два выхода: один – отречься не только от христианства в его истинном значении, но от всякого подобия его, – отречься от человечности, от справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и, во что бы то ни стало, удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.