Отросшая щетина заставила капитана предположить, что он сидит здесь уже четыре дня. А возможно, пять.
Сейчас капитан, одетый в серые шорты длиной по колено, мешковатую рубашку и сандалии, сидел на стуле. Как ни странно, но стул, сделанный из пластиковых трубок и переплетающихся ремней, был довольно удобным. Терзавшая Лэннета головная боль наконец-то улеглась. К капитану снова вернулась четкость зрения, и тошнота его больше не мучила.
Лэннет пробыл здесь уже достаточно долго, чтобы ему успела изрядно надоесть необходимость мыться чуть тепленькой водичкой над раковиной, встроенной в стену рядом с автоматизированным туалетом. Он чуть ли не скучал по знакомой вони дорожных туалетов, которым и полагалось вонять. Этот же унитаз в целях гигиены время от времени заполняли какой-то химической дрянью. Эта дрянь убивала всех микробов, но зато от ее испарений у Лэннета начинало жечь глаза и носоглотку. Заключенный — он ведь тоже человек.
Но сильнее всего этого Лэннет презирал причину, по которой односторонние камеры получили свое имя. Сколько капитан ни смотрел на зеркальную, практически не поддающуюся разрушению поверхность, ему не удавалось увидеть ничего, кроме собственного размытого отражения. А вот для расхаживающих снаружи часовых эти металлокерамические стены были совершенно прозрачными.
По косвенным данным Лэннет решил, что над его камерой, как раз над одним из углов, висит мощный светильник. Иногда, когда мимо грохотали тяжелые шаги часового, капитан мог поклясться, что видит его тень. Если не считать появляющихся без предупреждения еды и питья, шаги часовых были единственной ниточкой, связывающей Лэннета с внешним миром. Камеры располагались на некотором расстоянии друг от друга, с таким расчетом, чтобы заключенные не могли перестукиваться. К собственному удивлению Лэннет понял, что эти размеренные шаги и эти тени — неважно, настоящие они или лишь мерещатся ему, — быстро заполнили собою все его время. Капитан дошел до такого состояния, что слышал шаги даже сквозь самый крепкий сон — и просыпался. Когда же Лэннет бодрствовал, он подолгу расхаживал по камере, подлаживаясь под походку часовых, и воображал, как выглядят эти солдаты, как сложены, откуда они родом, к чему стремятся — словом, все, что взбредет в голову.
«Походка всегда одна и та же. Ходит один человек. А как же приводят и уводят других заключенных?»
Этот вопрос не давал Лэннету покоя. А есть ли здесь другие заключенные? Он пока что не слышал ни одного.
«Как долго они могут держать человека в таких условиях?
Что может помешать им сделать все, что они захотят?
Им. Они. Кто — они?»
Четыре дня. Или пять? Лэннету хотелось завыть, броситься с кулаками на лживые стены, отказывающие ему в праве на человеческое достоинство. В этом безмолвии глохли даже мысли. Минуты и часы теряли свою протяженность, и время становилось чем-то бесконечным и непознаваемым.
Гордость заставляла Лэннета держаться. Гордость и упрямство. Пока что заставляли.
Но каждый раз, когда капитан открывал глаза и видел, что вокруг ничего не изменилось, его отчаяние становилось все сильнее. Лэннет начинал понемногу сходить с ума. Ему казалось, будто по нему бегают какие-то невидимые насекомые. Когда это произошло впервые, Лэннет пытался углядеть их. Теперь он просто их смахивал. Капитан знал, что там ничего нет, но боялся, что в противном случае его сознание придумает что-нибудь еще.
Неужели тюрьма начала побеждать?
Какая тюрьма? Где он?
На глазах у Лэннета закипели слезы. Слезы унижения и гнева. Когда-то его называли храбрым человеком. А теперь вот такое… Четыре дня? Нет, по крайней мере пять. Точно, пять.
Тень. Тень в углу. Шагов не слышно. Лэннет подался вперед, привстав со стула. Натянутые мускулы задрожали от напряжения. У капитана резко пересохло во рту.