Что делал он на островах, и что это были за острова? И как там оказался он, и кто был тот невысокий, худощавый и немногословный капитан со шпалой в петлице, который жил в том же доме? Он ли был отцом девочки, которая родилась вскоре, перед самой большой войной?
Чижов смотрит перед собой широко раскрытыми глазами. Что видит он сейчас, что видится ему? Он видит большую квадратную комнату с большим окном, ту, откуда они уехали в эвакуацию, ту, в которую они спустя три года вернулись, найдя пустые стены и большой таз со столярным клеем (один кусок отрезан или отпилен, и на нем следы зубов, но чьих?) на полу; но тогда, до отъезда, до возвращения и до клея, еще было далеко, был апрель сорок первого года; мать вернулась из больницы, привезя с собою маленький сверток, который пищал, сосал грудь, посапывая, и был связан с ним самим какой-то будоражащей тайной. И снова появляется в его воспоминаниях капитан, и снова деревянный дом, и снова остров, но это уже другой дом и другой остров, это Кронштадт, крепость, расположенная на острове, но кроме гарнизона там есть еще и большие поля, на которых растут васильки, какие-то тонконогие девчонки, совсем ему не интересные, — они плетут венки из васильков и все время хихикают, словно знают что-то очень смешное. Молчаливый капитан то появляется, то исчезает, непрерывно идут учения, веселые солдаты батальона, которым командует капитан, бодро идут на учение и бодро поют песню, которую Чижов запомнил. «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим», — бодро пели они, «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет», — пели они, и это они пели все время на протяжении недели в середине июня, пока длились учения, которые должны были закончиться в субботу, — Чижов запомнил это, потому что на воскресенье они с капитаном собрались на рыбалку. Но Чижову не удалось съездить с ним на рыбалку ни в это воскресенье, ни в одно из сотен воскресений, последовавших потом. Он отчетливо помнил (и ему самому было это удивительно, удивительной была эта отчетливость), что в ночь с субботы на воскресенье что-то висело в воздухе, было очень душно, и окна были раскрыты, и какой-то грохот все время доносился до него сквозь сон и мешал спать; открывая глаза, он видел, что и мать не спит, и молчаливый капитан тоже, но потом он снова проваливался в мальчишечье летнее забытье, в светлую, быстротечную июньскую темноту и видел давно забытую рыбу, прыгающую на серебристом прибрежном песке, ее мучительно открывающийся и закрывающийся рот, словно рыба без слов, задыхаясь и умирая, хотела что-то сказать ему, но, может, не только ему, — может, всем, всем, всем людям, таким могучим, что многим, многим из них очень скоро придется лежать вот так же на песке, или на глине, или на камнях, лежать, задыхаясь, беззвучно или с криком открывая рот, открывая и закрывая, лежать, дергаясь, покрываясь предсмертной испариной, и с тоскою смотреть на небо, такое равнодушное, на небо, задернутое пологом, который становится все гуще, все плотнее, до тех пор, пока не погаснет свет, не погаснет в глазах, не погаснет навсегда, в последний раз ожидая чего-то, что примирит все живое на земле, после чего все станут добрее, или умнее, станут братьями и не надо будет умирать ни для чужой забавы, ни из-за чьей-то ошибки, из-за глупости и злобы; а потом он снова проснулся и увидел, что уже светло. Так в его жизнь и вошел тот обычный день, то, наступившее наконец долгожданное утро, самое важное утро в жизни сотен миллионов людей за последние сто, а может, тысячу лет, самое первое утро самой страшной из тысяч пережитых человечеством войн, раннее прохладное утро последней войны. Так оно ему запомнилось навсегда, до смерти, — и его беспокойный, сон, и белесый рассвет, и тоскливое чувство тянущегося времени, и ожидание рыбалки, которая сменилась внезапно непонятной и страшноватой, но вместе с тем и какой-то веселой в своей неожиданности беготней, которую вдруг затеяли военные в своем городке, доставляя массу удовольствия ребятам, которые с молочных зубов знали, что «от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней», и на которых поэтому слово «война», прозвучавшее из репродуктора на столбе возле площади, не произвело никакого впечатления, а наоборот, выглядело как обещание и преддверие радостных и интересных событий, внешним выражением которых и явилась беготня. Военные были очень озабочены, они пробегали в разные стороны, придерживая рукой ножны сабель, вызывавших завистливые мальчишеские вздохи. Сабля тоже имела отношение к войне, самое прямое и непосредственное, сабля — это звучало прекрасно. Разве нет? Разве могло быть что-нибудь прекраснее Чапаева на боевом коне, с саблей в руке, и его верного Петьки за пулеметом на могучей тачанке? «И с налета, с поворота по цепи врагов густой застрочит из пулемета пулеметчик молодой» — о ком же это было сказано в песне, как не о нем, Веньке Чижове, о нем и его друзьях, что, оседлав длинные прутья и размахивая деревянными саблями, готовы были хоть сию минуту обрушиться на врага.