О сне, например…
Он потянулся, сладко зевнул. Попытался вспомнить, что видел перед тем, как проснуться. Но сколько ни напрягал память — вспомнить не мог. Даже наоборот — то немногое, что он помнил в самые первые минуты пробуждения, стало расплываться, исчезать… и расплывалось все больше и больше, пока не исчезло совсем. В другой раз это огорчило бы Веденеева, потому что он очень любил смотреть сны — почти так же, как он любил смотреть кино. А этот сон, помнилось ему смутно, был как-то на редкость приятным. В нем, в этом сне, была, конечно, девушка (без этого не обходился ни один его сон), и еще там был не то театр, не то какое-то другое место, похожее на театр… но что это было точно за место, Веденеев не мог сказать.
Где же он все-таки был с той девушкой? Может быть, в филармонии…
Веденеев никогда не был в филармонии, и тут он сказал себе, что обязательно пойдет туда, как только вернется в Ленинград. Наверное, ему все же снилась филармония. А что же было потом… Нет, он так ничего и не вспомнил. Но ощущение даже от забытого сна оставалось очень приятным.
Он любил все приятное. Впрочем, кто ж этого не любит? Наверное, только мизантропы, которым ничто не мило на этом свете и которые вечно чем-нибудь недовольны — не тем, так этим — и всегда что-то выискивают, до чего-то докапываются, и которым все всегда не так.
Мишаков, например. Тоже мизантроп, один из них. Ну, ему, Веденееву, он настроения испортить не может. Не по зубам ему эта задача. Вот лежат они рядом, разделенные перегородкой, но между ними — пропасть. Бездна. У одного из них есть все, будет же еще больше, если это мыслимо, а у другого? Другой — это, понятно, Мишаков, маленький больной человечек, достигший своего предела. И он посмел ему вчера сказать…
Веденеев даже зубами скрипнул. Это он-то, Веденеев, пустельга! И слово-то какое-то идиотское — пустельга. Да ну, чихать он хотел на Мишакова. Да кто он-то сам? Ничтожество, неудачник… да что говорить, он просто завидует. Наконец Веденеев понятно объяснил самому себе поведение Мишакова. Тут виноват был сам Веденеев. Нечего было вчера ему лезть к Мишакову со всякими откровенностями. Но и тут он даже не может признать за собой особой вины, устали они вчера оба до чертиков. Даже он, здоровый парень, еле ноги переставлял, а на Мишакова и смотреть было страшно, пожелтел, как лимон, и все руку к животу прижимал, из чего Веденеев и заключил, что со здоровьем у Мишакова неладно. А после этакой лошажьей работы на морозе пропустили по стопке да наелись… не мудрено, что потянуло на откровенный разговор. Нет, он, Веденеев, и вправду осел. Ну каково Мишакову, бедняге, было слушать веденеевские откровенности, где фигурировали кандидатские и докторские диссертации… Поневоле озлишься. И позавидуешь. «А я на него еще обиделся, — сказал себе Веденеев. — Пустельга… конечно, что ему еще оставалось». Поменяйся они ролями, Веденеев и не такое бы слово нашел, и не так бы еще позавидовал. Это уж точно.
Все эти мысли совсем примирили его с Мишаковым. Настроение его снова выровнялось. И вот с этим, потерянным было, а теперь вновь обретенным приятным и легким настроением Веденеев начал новый день.
Итак, это был их последний день пребывания в Окуловке, и в этот последний день им предстояло закончить свою работу. Но что уж это была за работа после всего того, что уже было сделано раньше. Пустая формальность — закрепить один километр варианта трассы, или, говоря попросту, зарыть в землю четыре столба и написать на них все, что положено. В общем-то, подумал Веденеев, сам он мог бы сегодня и не ехать на трассу, к черту на рога из-за каких-то глупых четырех столбов. Мишаков поедет сам непременно, и не только потому, что он как начальник группы отвечает за ее работу, а еще — и в основном — потому, что Мишаков педант и не доверяет в работе никому. Его дотошность и педантизм, переходивший, по мнению Веденеева, все мыслимые границы, давно уже служили в институте пищей для анекдотов. Рассказывали, например, как однажды, в тайге, он пошел за шестьдесят километров, потому что не помнил — сделана у него надпись на одном из реперов или нет. Самое смешное, что надпись была. Одним словом — фанатик и педант. И будь на месте Мишакова кто-нибудь другой, то он — тот, другой — и сам бы сказал Веденееву: оставайся, мол, да подготовь все к отъезду, или, в крайнем случае, подготовь камералку. Но Мишаков, конечно, и не подумает так поступить, ему это просто в голову не придет. А просить его Веденеев считал ниже своего достоинства, тем более что в глубине души был уверен в отказе. Ну да ладно, все равно. Он может и поехать, не убудет от него. Днем больше, днем меньше. Это конец, конец всем его изысканиям. И незачем, следовательно, портить последние часы из-за пустяков. Особенно сегодня, когда у него такое хорошее настроение. И Веденеев твердо решил про себя: до самого возвращения в Ленинград Мишакова больше не задевать и не заводить.