Выбрать главу

Он вырывается к свету.

Как светло. Как спокойно. Ничего, ничего. Все хорошо, все будет хорошо. Он всегда знал, что умеет летать, он уже летал когда-то, потом забыл, теперь вспомнил. Что там внизу? Там какой-то шар, какой-то шарик, весь в голубой дымке, это похоже на макет, это похоже на глобус, все такое маленькое, все меньше и меньше, ну, просто игрушка: домики, дороги и огни, огни, огни, все меньше, все меньше, все выше, все выше, с радостью, с легкостью, с легкой душой. Он свободен. Он летит. Голова его поднята, он смело смотрит перед собой, он слышит голоса, они говорят что-то, улетая все дальше и дальше, навстречу нестерпимо яркому, бьющему свету, он слышит их, они говорят ему то, что он знал всегда: «Не виновен», он повторяет это остановившимися губами: «Не виновен, не виновен, не…» И кто-то произносит в последний раз: «Все кончено».

Ну вот. Все кончено. Что это, собственно, значит? Кто сказал это? Что кончено и для кого? Как это может быть? Уверяю вас, читатель, если это шутка, то шутка дурная, неудачная шутка, этого никак не может произойти. Ничто не может кончиться, наоборот, все продолжается и будет всегда продолжаться, все, без исключения: ничто и никогда не прекращается за какие-нибудь пятнадцать минут, вот даже заключительный период матча по хоккею все еще идет, еще рвутся вперед греки, счет за две минуты до сирены шесть — пять в пользу троянцев: ни о каком конце не может быть и речи. До конца встречи полторы минуты. Филимонов, забыв обо всем (нет, не быть ему мэром, не быть, но сейчас и это не важно), подвигает кресло почти вплотную к телевизору, битва захватила его, он вцепился в ручки кресла, такого еще не было, думает он и кричит, обернувшись к приоткрытой двери: «Люда, быстрее иди сюда, здесь такое…» — и дверь приоткрывается, и темнота соседней комнаты выпускает Людмилу Викторовну Филимонову, которая решила для себя что-то важное, вид у нее решительный, решится ли она сказать этому огромному человеку, ее мужу, то, что она решила за эти минуты, проведенные в темноте; так или иначе, с высоко поднятой головой она подходит к свободному креслу и садится в него, да, она решилась поговорить с Филимоновым начистоту: разве можно сказать здесь, что для нее что-то кончилось?

Пошла последняя минута игры, но и в ней еще целых шестьдесят секунд, еще все возможно, в Африке, Европе, Австралии, в Северной и Южной Америках, а возможно, и в Антарктиде все сердца бьются в унисон, последняя, последняя минута, повторяет охрипший голос комментатора, последняя минута игры, мы все еще играем, но уже не «Караван», а другую вещь, «Begin the beguine», называется она, как бы это поточней перевести, «Beguine» — это название старинного танца, но не в этом дело, здесь игра слов, точнее, игра смысла, и если переводить не дословно, то следовало бы сказать «Начнем сначала», да, так бы я это и перевел, хотя в этом есть некая тавтология, и всегда начинаешь с начала, даже если кое-когда начинаешь с конца; но тогда просто все меняется местами, как и положено в танце, некий пируэт — и все меняются местами, кавалеры и дамы, а танец продолжается, словно сама жизнь, его породившая. Мы играем втроем, Давид играет на кларнете лучше, чем Томми Дорси, я по-прежнему сижу над своими барабанами, сижу выше всех, мне видно, как ложатся на черные и белые клавиши руки нашего пианиста, Сережи, мы наслаждаемся нашим трио, все остальные, даже самые равнодушные к спорту, увлеченные общим энтузиазмом, убежали смотреть хоккей, последние тридцать секунд, мы играем, кларнет забирается все выше, все выше и выше, это уже не звук, а серебряный стон, похожий на крик умирающей звезды, который летит и летит, покидая этот мир, мир великих свершений и ничтожных дел, мир недоеденных бифштексов с яйцом, мир невыполненных обещаний, мир надежд, которые должны сбыться, мир некончающихся войн, мир тишины и бескрайних пространств. Чистый серебряный звук несется все выше и выше, над этим домом, над этим городом, над этой страной и над этим миром, летит в космическое пространство, летит к звездам, сквозь темное ничто; к звездам, для которых и мы сами, и наша жизнь — только эпизод вечного коловращения разбегающихся светил. В своем отсеке, в маленькой механизированной пещере двадцатого века, новый пещерный человек века грядущего космонавт Гаврилов видит земные сны. Жизнь продолжается, и нет ей конца, жизнь не знает остановок, и это прекрасно, так было задумано с самого начала, и так это будет длиться до конца, который конца не имеет. Далеко внизу, в россыпи огней, лежат страны и континенты, пустыни, моря и города, построенные людьми, одни давно, другие недавно; кое-где строительство не завершено — это ли конец? Нет. И то, что было давно, и то, что было недавно, — это всего лишь начало того необъятного, что грядет, и, думая об этом, Чижов увидел вдруг начало своего романа. Перед его взглядом появились толстые прутья, вмазанные в толщу камеры, где веселым летним утром лежал человек, лежал и спал — много лет тому назад, сто, двести и триста, всегда, сегодня, вчера, завтра, сейчас, во все времена лежал человек, которому предстояло умереть — скоро, через несколько часов, а потом, умерев, обрести бессмертие, да, Чижов, который давно уже подвел черту и поставил точку, увидел это: старый человек, уставший жить, но не уставший бороться, лежит на полу. Это конец его жизни, но разве он не бессмертен? Как и любой человек на земле, как и любой честный человек. Вот он лежит на охапке сена, а ведь, бывало, он спал во дворце; вот он стоит перед входом в вечность, а с утра славный такой денек, ласковое летнее утро, и в тишине слышны слова песенки, которую чистыми детскими голосами поют где-то поблизости. Да, так оно и есть, это поют дети под руководством старой монахини, и даже сквозь сон можно разобрать слова: