Мишаков рассеянно посмотрел ему вслед, как бы обдумывая короткое слово, оброненное Веденеевым. Лицо его становилось все более и более озабоченным… через минуту оно стало совсем обычным лицом делового человека, думающего только о деле. Подозрительным и оценивающим взглядом окинул Мишаков бескрайние белые пространства… Затем опустил глаза и пошел, ступая своими небольшими, аккуратно подшитыми валенками в след Веденеева.
Оставляя за собой четко выдавленную колею, машина запетляла по бесчисленным безымянным переулкам, выбираясь на дорогу.
Минут через десять они добрались до станционного поселка, по единственной улице которого уже ходили бабы, разбрасывая большими совками ярко-желтый песок. Навстречу машине то и дело попадались легкие одноконные сани, выглядевшие для горожан как-то уж очень непривычно. Лошади, разгребая мохнатыми ногами не заезженный еще снег, ржали, вскидывая голову, и довольно мотали гривой, выпуская из ноздрей острые струи пара.
Вскоре поселок кончился. Дорога свернула влево, нырнула под железнодорожный переезд и завиляла мимо окраинных домиков, едва не по крышу заваленных пластами перламутрового снега, а затем потянулась прямо по березовой аллее, сдавленной с обеих сторон огромными морщинистыми стволами. Березы эти были очень, очень старые и уже вторую сотню лет стояли так вот, через ровные промежутки на протяжении целого километра — до самой деревни, которая так по березам и называлась — Березовкой. Дальше за деревней находилась контора дорожно-строительного участка, ДСУ, а потом, до самого поселка Борки, лежавшего как раз посередине между Крестцами и Окуловкой, не было ничего — совсем ничего, кроме бескрайнего леса и болот. Правда, на подробной топографической карте в восемнадцати километрах от Березовки стояла точка, около которой мельчайшим шрифтом было проставлено «д. Свет», что должно было, очевидно, означать «деревня Свет». Но и Мишаков и Веденеев в первый же день могли убедиться, что никакой деревни в указанной точке нет, а есть там одна полуразвалившаяся изба, в которой давно уже никто и не живет.
Окончились и домики Березовки, но лес еще не начался. Тощий перелесок нахально подступал к самым обочинам, и с тонких, прогнувшихся ветвей то и дело срывались снежные осыпи. Затем из-за пригорка медленно, словно нехотя, стала появляться черная труба кирпичного завода, в одном из пустующих строений которого приютилась контора ДСУ. Перед самым въездом на территорию завода высилось видное издалека непонятное сооружение: две высоченные, метров по восемнадцать, стойки из серого силикатного кирпича, а вверху, между стойками, образуя плоскую трепещущую арку, вздувалось полотнище, выцветшее и выгоревшее. Некогда на полотнище было, очевидно, изображено какое-то обязательство. Буквы на полотнище давно стерлись и исчезли. Но каждый раз, проезжая мимо, Мишаков с непонятным ему самому упорством все пытался прочесть эти стершиеся слова. Ему почему-то казалось очень важным прочесть их, словно в них могло прозвучать некое открытие. А может быть, он подсознательно думал, что слова, для которых нужно возводить подставку в восемнадцать кирпичных метров, не могут быть обыкновенными, простыми словами, но обязательно очень важными и значительными для всех людей, и для него, Мишакова, тоже.
Сидя у самой дверцы, он старательно вглядывался в трепетавшее полотнище до тех пор, пока машина не оставила его позади. Тогда Мишаков вздохнул и осторожно скосил взгляд на Веденеева. Ему почему-то казалось, что каждый, кто увидит это: столбы и кусок материи над ними — не может не задать себе вопрос — что это такое и для чего оно здесь?.. Но Веденеев, похоже, и не думал задавать себе такой вопрос. Он смотрел влево — туда, где уже мелькали зеленые доски заводского забора. Машина подпрыгнула на выбоине, пробежала еще немного и стала. Мишаков и Веденеев, растирая вмиг задубевшие от встречного ветра щеки, пошли в контору. Там, как обычно, их должен был ожидать Егор Петушков, рабочий, и его жена, тетка Нюра.
Александр Данилович Бобыль, начальник дорожно-строительного участка, занимавшегося строительством дороги Крестцы — Окуловка, сидел в своем кабинете, глядя прямо перед собой. Вообще-то кабинета как такового здесь не было, да он и не претендовал на это; но все же он был начальником. Поэтому у одной из комнат легкой перегородкой был отгорожен угол, в саму перегородку вставлена дверь, а у двери прибита черная с золотом табличка: «Начальник ДСУ», после чего стало все как у людей.
В обычное время тем, кто сидел в оставшейся части комнаты: бухгалтерам, инспектору, нормировщицам — был слышен каждый звук, доносившийся из-за перегородки, но сегодня там никаких звуков не раздавалось… Было удивительно тихо, и именно эта тишина всех настораживала и удивляла. Но еще большее удивление испытали бы сотрудники ДСУ, если бы они могли увидеть в эти тихие минуты своего неугомонного начальника. Он сидел, устремив неподвижный взгляд на стену перед собой, изо всех сил стараясь не смотреть на телефон, который находился на его столе в каких-нибудь пятнадцати сантиметрах от левого локтя. Сегодня утром, в пятом часу, начальник ДСУ отвез свою жену в родильный дом и теперь совершенно не представлял себе, чем таким ему заняться, чтобы хоть на какое-то время не думать о жене, и о больнице, и обо всем том, что сейчас там происходит. Начальник ДСУ никогда в жизни не болел, и поэтому слово «больница» было непременно связано для него со словом «боль»… Картины одна страшнее другой представлялись ему; усилием воли он старался прогнать эти мысли, пытался думать о делах, о планах, о процентах… о тысячах нужных, неотложных, необходимых дел — но видел перед собой лишь испуганное лицо жены, когда она, еще более чем обычно похожая на девочку-подростка, сказала ему почему-то шепотом: «Саша, милый… я так боюсь… умереть…», — и ее взгляд в дверях больницы, словно она прощалась с ним навсегда. Этот взгляд неотступно стоял перед ним, и начальник ДСУ с каждым мгновением чувствовал все сильнее, что, если он сейчас же, немедленно, не займется чем-нибудь, он тотчас сойдет с ума.