Кто-то даже песенку сочинил, не очень складную, но привязчивую. Пели её на два голоса. Первый запевал: Вам не жмут ли, Пека, бутсы? Не пора ль переобуться?
А второй отвечал за Пеку:
До Одессы доплыву, Не такие оторву…
— И как у вас у самих мозолей на языке нет? — ворчал Пека.
Через три дня нас на шлюпках перевезли на прибывший советский спасательный корабль «Торос».
Тут Пека снова попытался забыть свои бутсы на «Чичерине», но матросы привезли их на последней шлюпке вместе с багажом.
— Это чьи такие будут? — спросил весёлый матрос, стоя на взлетающей шлюпке и размахивая бутсами.
Пека делал вид, что не замечает.
— Это Пекины, Пекины! — закричала вся команда, — Не отрекайся, Пека!
И Пеке торжественно вручили в собственные руки его бутсы…
Ночью Пека пробрался в багаж, схватил ненавистные бутсы и, оглядываясь, вылез на палубу.
— Ну, — сказал Пека, — посмотрим, как вы теперь вернётесь, дряни полосатые!
И Пека выбросил бутсы в море. Волны слабо плеснули. Море съело бутсы, даже не разжевав.
Утром, когда мы подъезжали к Одессе, в багажном отделении начался скандал. Наш самый высокий футболист, по прозвищу Михей, никак не мог найти своих бутс.
Они вот тут вечером лежали! — кричал он. — Я их сам вот сюда переложил. Куда же они подевались?
Все стояли вокруг. Все молчали. Пека продрался вперёд и ахнул: его знаменитые бутсы, красные с жёлтым, как ни в чём не бывало стояли на чемодане. Пека сообразил.
— Слушай, Михей, — сказал он. — На, бери мои. Носи их! Как раз по твоей ноге. И заграничные всё-таки.
— А сам ты что же? — спросил Михей.
— Малы стали, вырос, — солидно ответил Пека.
Раздвоение календаря
Хорошо помню тот день 1918 года, когда рано утром ко мне прибежал мой одноклассник и приятель Гришка Фёдоров и первым сообщил, что товарищ Ленин объявил декрет о новом календаре. Мы с этого дня стали жить по новому стилю, сразу перескочив вперёд на тринадцать дней. Так как и время тогда по всей Советской России перевели на два часа вперёд, то многие у нас в городке ещё долго путались в днях и часах. То и дело слышалось: «Значит, я буду в два часа но новому времени, 12 числа но старому стилю…» Слыша это, Гришка приходил в негодование.
— Что это ещё за «по старому стилю»? — кипятился он, — Вам что, Ленина декрет не указ? Вы всё от старой печки танцевать хотите.
Я привык уважать Гришу. Он был тринадцатилетним сыном маленького сутулого парикмахера и ещё при жизни отца, погибшего во время первой мировой войны, научился у него искусству театрального грима. После революции, когда началась гражданская война и пришло голодное время, Гришка ходил подрабатывать на любительские красноармейские спектакли — белил, румянил, наводил брови, расчёсывал парики, наклеивал на молодые безусые лица бойцов-любителей буржуйские бороды и старорежимные бакенбарды. Но среди нас, мальчишек, Гришка был известен не только этим.
Календари — вот что прославило Гришку. Он увлекался календарями. Над столом у него висел обычный отрывной календарь. Посреди стола лежал помесячный табель-календарь. А сбоку стоял алюминиевый передвижной календарь с термометром и целлулоидной пластинкой для записей. Календарь хотя и назывался вечным, но рассчитан был до 1922 года.
Иногда Гришка повёртывал диск до предела, и в алюминиевом окошечке появлялась странная, немножко пугавшая нас тогда, словно появлявшаяся из недр будущего цифра: 1922. Год этот казался нам недосягаемо далёким. Нам становилось не по себе, словно мы заглянули в бездонно глубокий колодец…
Гришка и в разговоре любил употреблять словечки из «календарного» обихода. Остановив первоклассника, он спрашивал его: «Ну, малёнок, сколько тебе летосчисления? Годов восемь будет?..» А упрекая кого-нибудь в жадности, говорил: «Ишь какой ты, високосный».
В алюминиевом календаре не было красных чисел. Но и в жизни у нас наступили тогда чёрные деньки: городок наш захватили белые. Гришка, чтобы заработать хоть немного на хлеб себе и матери, поступил подручным в большую парикмахерскую, принадлежавшую снова хозяину, у которого когда-то служил Гришкин отец. На квартире у хозяина стоял поручик Оглоухов. Поручика знали и боялись все в городе. Он занимал какое-то важное место в секретном отделе штаба, носил пышные гусарские усы, чёрные баки, которые, как жирные кавычки, выползали на его щёки; из-под фуражки с белой кокардой выбивался тщательно взбитый чёрный чуб.
Приближался новый, 1919 год. Как и другие белые офицеры, Оглоухов хвастался, что встретит Новый год уже в Москве. При этом он любил, больно стиснув своими ладонями Тришкины виски, поднимать его за голову.
Ну что, уже видишь Москву? — спрашивал он Гришку, который, извиваясь всем телом, тянулся достать хоть носками пол…
В городке теперь все опять жили по старому стилю. Новый календарь был запрещён. Но Гришка на ночь тихонько переводил свой вечный календарь на тринадцать дней вперёд, чтобы хоть ночь проходила по ленинскому численнику. А утром приходилось откручивать диск календаря обратно.
— А Новый год, ребята, — говорил нам Гришка, — мы всё-таки встретим как полагается, как Ленин в декрете объявил. Повстречаем, как люди. Вот парикмахерскую закроют после работы, так приходите. Мы там, в зале, из фикуса ёлку сделаем — во!
31 декабря в полутёмном зале парикмахерской мы с Гришкой и ещё двумя ребятами с нашей улицы тайно встречали советский Новый год. На фикус повесили цветные бумажки, вышедшие из употребления деньги — керенки, пустые ружейные гильзы. Гришка принёс свой календарь, и мы в полночь торжественно повернули на алюминиевом календаре рукоятки:
1919 январь 1
Пусто и страшновато было в холодной мастерской. Железная печка-буржуйка давно остыла. Коптилка, которая была под ёлкой-фикусом, отражалась в зеркалах. Огни множились. Казалось, что во все стороны от нас идут длинные коридоры, полные вздрагивающих теней и шатких огоньков. И вдруг в конце одного из коридоров в глубине зеркала мы увидели фигуру поручика Кривчука, помощника и приятеля Оглоухова. Гримаса пьяного недоумения прошлась по бритой физиономии офицера. Он двинулся на нас сразу из всех зеркал.
— Эт-то что ещё тут за ночное сборище?.. А? В чём дело, спрашиваю? Конспирация?
Вглядываясь сквозь полутьму зала, он покосился тупо на фикус, обвешанный всякой всячиной, на календарь, в окошечках которого уже красовалась дата нового года — того нового года, который белогвардейцы поклялись встретить в Москве и куда они, как известно, не попали ни через тринадцать дней по старому стилю, ни через тринадцать лет по новому — никогда! Кривчук шагнул к столику, где стоял возле коптилки заветный Гришкин календарь. Он бы схватил его, но Гришка, рывком наклонившись, снизу изо всей силы ткнул головой офицера под ложечку и выхватил у него из-под самых рук численник. Кривчук вяло взмахнул руками, поскользнулся на линолеуме и грохнулся навзничь. Падая, он ударился затылком о мраморный подзеркальник и остался лежать неподвижно. Мы застыли в ужасе: убился насмерть?
— Живой он, — тихо проговорил Гришка, склоняясь над упавшим, — это у него только так, помутилось спьяну. А вот сейчас хозяин явится, увидит — будет тогда всем нам Новый год… Стой, не трусь, ребята! Ведь вы-то тут совсем неприсутственные. Я за всё в ответе. Вы только помогите мне его к жильцу перетащить, к Оглоухову. Он на дежурстве. Хозяин придёт, подумает, квартирант пьяный в лёжку, — не сунется к нему. А когда его благородие проспится, так и забудет, откуда у него шишка на макушке…
С трудом перетащили мы Кривчука в комнату жильца. Долго возились, пока подняли тяжёлое тело на диван, где обычно спал норучик Оглоухов. Но пьяный белогвардеец только мычал что-то невнятно. Лысина его поблескивала в полумраке, так как полная луна глядела прямо в окно комнаты.
— Эх ты, всё видно, и завесить нечем! — Гришка осмотрелся и сообразил: — Погоди-ка, ребята. Мы его сейчас оборудуем.