Николай Васильевич Гоголь
ЗАКОЛДОВАННОЕ МЕСТО
Дозволено цензурою. С.-Петербургъ, 27 января 1895 года.
й Богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно, конечно, то-есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи… Однако ж, не говорите этого: захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей Богу, обморочит!.. Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо; я тогда был еще дурень, всего мне было лет одиннадцать… так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!»
Дед, мать, я, да брат, да еще брат.
Дед был еще тогда жив и на ноги, — пусть ему легко икнется на том свете, — довольно крепок. Бывало, вздумает… Да что ж этак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились… Слушать, так слушать!
Батька еще в начале весны повез в Крым на продажу табак; не помню только, два или три воза снарядил он; табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата — приучать заранее чумаковать; нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану.
Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану.
Нам это было, нельзя сказать, чтобы худо: бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цыбули, гороху, что в животе, ей Богу, как-будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно: проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею, да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее.
Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать — только уши развешивай! А деду это все равно, что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, — деда всякий уже знал, — можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то, да тогда-то, такое-то, да такое-то было… Ну, и разольются! вспомянут, Бог знает, когдашнее.
Раз, — ну, вот, право, как будто теперь случилось, — солнце стало уже садиться, дед ходил по баштану а снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтобы не попеклись на солнце.
«Смотри, Остап», — говорю я брату, — «вон чумаки едут!»
«Где чумаки?» — сказал дед, положивши значок на большой дыне, чтобы на случай не сели хлопцы.
По дороге тянулось, точно, возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами.
По дороге тянулось, точно, возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами.
Не дошедши шагов — как бы вам сказать? — на десять, он остановился.
«Здорово, Максим! Вот привел Бог где увидеться!»
Дед прищурил глаза: «А! здорово, здорово! Откуда Бог несет? И Болячка здесь? Здорово, здорово, брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця! и Ковелек! и Стецько! Здорово! А, га, га! Го, го!..» И пошли целоваться.
Волов распрягли и пустили пастись на траву, возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? За россказнями, да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали не мало, знали уже, как едят в свете, — пожалуй и за панский стол, хоть сейчас, готовы сесть); обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот.
«Что ж вы, хлопцы», — сказал дед, — «рты свои разинули? Танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! Ну! Вот так! Гей, гоп!»
Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! Теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов, ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает.
«Смотри, Фома», — сказал Остап, — «если старый хрен не пойдет танцевать!»
Что ж вы думаете? Не успел он сказать — не вытерпел старичина! Захотелось, знаете, прихвастнуть перед чумаками. «Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют!» — сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками.
«Вот как танцуют!» — сказал дед, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками.
Ну, нечего сказать, танцевать-то он танцевал так, что хоть бы и с гетьманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только-что дошел однако ж до половины и хотел разгуляться; и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, — не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины — не берет! Что хошь делай — не берет, да и не берет! Ноги, как деревянные, стали. «Вишь дьявольское место! Вишь сатанинское наваждение! Впутается же Ирод, враг рода человеческого!» Ну, как наделать сраму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины — нет! не вытанцывается, да и полно! «А, шельмовский сатана! Чтоб ты подавился гнилою дынею! Чтоб еще маленьким вздохнул, собачий сын! Вот на старость наделал стыда какого!..» И в самом деле сзади кто-то засмеялся.
Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам — гладкое поле. «Э! Ссс… вот тебе на!» Начал прищуривать глаза — место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь-далеко в небе.
Место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь-далеко в небе.
Что за пропасть? Да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было: белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» — подумал дед. Глядь — в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.
Глядь — в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.
«Вишь!» Стал дед, и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. «Клад!», — закричал дед: «я ставлю, Бог знает что, если не клад!» И уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. «Эх, жаль! Ну, — кто знает? — может-быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!»
Вот перетянувши сломленную, видно, вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке.
Вот перетянувши сломленную, видно, вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка.
И пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть.
Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! Не говорил ли я», — подумал дед, — «что это попова левада? Вот и плетень его! Теперь и версты нет до баштана».
Поздненько, однако ж, пришел он домой, и галушек не захотел есть. Разбудивши брата Остапа, спросил только, давно ли уехали чумаки, и завернулся в тулуп. И когда тот начал было спрашивать: «А куда тебя, дед, черти дели сегодня?» — «Не спрашивай», — сказал он, завертываясь еще крепче, — «не спрашивай, Остап: не то — поседеешь!» И захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось? Нечего сказать, хитрая была бестия, — дай Боже ему царствие небесное! — умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы станешь кусать.