Москвина была какая-то растерянная, встретила меня без обычного радушия, не декламировала, как в прошлые разы, мой текст, а просто быстро-быстро отвела меня к микрофону. Из-за стекла аппаратной я. видел, как она что-то говорила режиссеру — рука темпераментно ныряла. Но мне ничего не было слышно в моем заточении.
Когда я уходил, мне очень хотелось сказать Москвиной, что я согласился на это выступление только потому, что другой мог сделать это резче и убийственнее для Юрки, и — вы же видите — я постарался все утопить в общих рассуждениях. Я и себе твердил то же самое. Я ничего не сказал и ушел сразу, едва кончилась запись. Даже слушать не стал.
Через два дня Москвина позвонила мне домой. Я сначала не узнал ее, больно уж голос был ровный, без вспышек.
— Мы должны извиниться перед вами, Кирилл Петрович, но руководство сняло вашу передачу с эфира.
Много месяцев спустя случайно я узнал, как было дело, и представил себе все до слова, будто сам присутствовал при происходящем.
..Придя из студии в комнату редакции, Москвина швырнула на стол коробку с пленкой и горестным контральто произнесла:
— Это — по ту сторону добра и зла. Это конец света.
К концу дня Москвину вызвал к себе главный редактор Трофименко:
— Что там, Екатерина Павловна, с «Художником и временем»? Мне тут Солодуев телефон обрывает, — говорит, какую-то важную передачу вы зарубили без согласования. В чем суть-то?
Москвина медлительной своей рукой покачала перед самым лицом Трофименко, вычертив в воздухе замысловатый дымный орнамент.
— Вы видели работы Сивака? Вы видели. Мы вместе с вами задыхались у его полотен на выставке московских художников.
Трофименко был человек уравновешенный и задыхаться от восторга не входило в его привычки. Но картины Юрки ему правда понравились.
— Мы вместе задыхались у его полотен, — настоятельно повторила Москвина, — а автор, видите ли, слишком субъективен в оценках.
Она не назвала даже моей фамилии — просто автор. Она не пересказала выступление. Но Трофименко умел усекать существо вопроса без пространных объяснений. Он поднял трубку и набрал номер Солодуева:
— Так выяснил я, что к чему. Правильно передачу-то сняли- Мы же радио, товарищ Солодуев; не можем мы так за здорово живешь человека на весь свет костерить. Ну, кому нравится, кому нет — пожалуйста, в специальном журнале дискуссию откройте. Это только на пользу художнику. А мы радио. Нас миллионы слушают… Он что, Сивак-то ваш, идейные ошибки совершил или скомпрометирован чем?.. Что значит — не в этом дело?
Москвина услышала, как Солодуев произнес в трубку со значением:
— В Союзе художников есть мнение, что работа Сивака требует самого решительного осуждения.
Тут Трофименко задал вопрос, который не задал я:
— Чье мнение?
— Есть мнение, — с еще большим нажимом сказал Солодуев.
— Это хорошо, — согласился Трофименко, — когда есть мнение. Вот у меня тоже мнение, что передачу давать не следует-
Но ничего этого сама Москвина мне не рассказала, сказала только: «Руководство сняло вашу передачу».
— Кто это звонил? — спросила Ната.
Это само по себе было странно: Ната никогда не спрашивала что да кто, если хотел — говорил.
— Москвина. Сказала, мое выступление не идет.
— Слава богу, — сказала Ната.
Таким образом, Юрка не узнает, что я продал его во имя собственной выставки. Никто не узнает. И Юрка не узнает. А еще утром я представлял, как по радио во всеуслышание будет объявлено, что я продал Юрку. И мне захотелось побежать и ломать приемники в каждом доме. Но теперь никто не узнает.
— Глупенькая ты, — сказал я Зине, — никакая Москвина не собака- Она хороший человек.
Мы все еще сидели на ящиках в тылах голубого магазинчика, я еще чувствовал за пазухой ее выдернутую руку, кровожадная щель в досках перестала ощущаться вовсе, Я повторил:
— Она хороший человек.
Зачем мне было объяснять Зине, что я понял сейчас? Та женщина предвидела ужас, который охватит меня назавтра после записи, и, может быть, представляла, что мне захочется бегать по Москве и ломать приемники. Она похоронила на кладбище использованной пленки мое корыстолюбивое малодушие, мое предательство. Даже не начертав на коробке профессиональной эпитафии: «В фонд».
И вот выясняется, что Зина сберегла эти останки, и, может, завтра кто-нибудь возьмет эту пленку, послушает и скажет: «Ха! Силен Проскуров! Вон, оказывается, какие вольты у него в биографии имеются. Забавно бы пустить такое в эфир — как раз к нынешней выставке Сивака, подверстать ко всем похвалам!»