Выбрать главу

Мир плачет кровавыми слезами, а союзники все обещают второй фронт.

Я ненавижу себя за то, что отсиживаюсь в тылу, а Якушенко нравится. Шутит, что ему не скоро в пекло, отправляют по спискам, а он по алфавиту в последних. Еще раз пошутит — сверну салазки. За кормой у него нечисто. Из сибирских подкулачников. Комиссию обвел. Народной беде вроде рад. Советской власти мало еще лет, не всех воспитали как надо. Много еще сволоты всякой, которая готова в спину ударить.

Когда же кончится учебная карусель и я сумею попасть на передовую? В городе трамваи не ходят, стоят намертво; предмет постоянных шуток: окликают кондуктора, спрашивают: «Скоро ли поедем?» и т. д. Пожилая женщина в очереди за хлебом потеряла сознание, упала: украли хлебные карточки.

Вчера ночью вместе с милицией нас бросили на облаву. По чердакам и подвалам выгребли пятерых вооруженных бандитов, десять дезертиров, много мелкой шпаны, просто беспризорных».

Сказали еще, что у Зайцева — ни родных, ни близких. Все рвался на фронт, потому что до войны были и родные и близкие. Он знал, зачем ему дали читать дневник и об остальном так подробно рассказывают: когда две беды рядом, то это всегда легче, вроде бы одна другую приглушает.

И с тех пор чудится ему неотступно, будто не было между этими похоронами интервала в неделю, будто хоронил он их в один день, морозный, с визгливым снегом под санными полозьями день — и отца, и Зайцева Юрия Васильевича, одна тысяча девятьсот двадцать первого года рождения, и будто бы Зайцев давным-давно приходится ему родным и близким человеком. Но вот из двух болей одной не сложилось, и получается, будто перед Зайцевым он виноват в чем-то. И перед родным батей — тоже.

II

От ВДНХ до городка московским автобусом ехать часа полтора летом и два — зимой, электричкой быстрее, а «Волгой» — совсем рукой подать…

III

— Значит, едем, Володя, — пообещал он позавчера Николову, определив себя уважительно на «мы» и шумно вздохнув.

— Слушайте, Петр Николаевич, — обратился к нему Николов, — а почему к вам наведываются легендарные личности?

Он не понял вопроса, но Николов тут же охотно пояснил, подтверждая усиленным жестом:

— Это же Рузаев был. Журналист, писатель. Сло-о-ожный человек! Он сейчас официально на пенсии, один остался, мать-старушка недавно умерла, отца еще беляки повесили, а дочь взрослая давно в Москве… Вы книгу-то его читали?

— Книгу? Не доводилось. А фамилию вроде бы слышал. Рузаев, Рузаев… Нет, нет, читал я Рузаева!.. Из Софии? Из Афин?

— Статьи сейчас он под псевдонимами пишет, не хочет известности. Да вы по знакомству у Марьина поинтересуйтесь!

— Это что же — похоже: после стерляжьей ухи да пустые щи? Неловко объявлять себя после заграниц в скромном качестве провинциального газетчика?

— Может, и так, но книгу он издал под своим именем. У меня есть, с дарственным автографом, — похвалился Николов. — Хотите почитать?

— Дайте, пожалуйста. Напрокат, как говорится. В самолете осилю. Это вроде мемуаров? Четырех часов, надеюсь, хватит?

— Не хватит, Петр Николаевич, сами увидите, что не хватит. Книга умная, наблюдательная, редкая книга.

— А ты сам, Володя, как с ним знаком?

Николов замялся.

— Просто вышло. В ресторане. Но не жалею. Интересный человек! Спасибо прошлому…

— Ага, лучшего места для общения с классиками не сыскать. Ей-ей, я утверждаю это серьезно! — сказал Николову с улыбкой, и веря ему, и втайне досадуя на себя, что напрасно умничал, вел менторски, запальчиво и дешево разговор с этим Рузаевым, — не так надо было, не так! Он вспомнил его настойчивость и многозначаще оброненное  т е п е р ь, никак не уравнявшее Рузаева с Песковым и Аграновским, о чем собеседник, обрадованно воспринявший его отказ подписать материал, пожалуй, особенно и не сожалел, и все это рождало запоздалое, но редкое и счастливое чувство полного доверия, которое он давно не испытывал так полно, как сейчас.

IV

…Да, сомневающихся в его способностях и будущности было мало, их быстро переубеждали его же операции и смелость, с которой брал он в руки сердце, чтобы сделать это сердце здоровым. Были и такие, которые независтливо, даже с неким тоскливым сожалением, утверждали, что ничего  о с о б е н н о г о  в его операциях нет, да и не будет, потому что давно пора перестать ахать и удивляться самому обыкновенному усердию — троюродному родству таланту.