Выбрать главу

Коновалов всегда удивлялся кинофильмам с острым сюжетом, какие обычно повествовали о чекистах, юристах, следователях, милицейских оперативниках, где, как правило, все действие разворачивалось только лишь вокруг какого-нибудь одного факта, события или поручения. Фильмов о работниках Народного контроля ему еще не доводилось видывать, и он не знал, как там в этих фильмах будет, а лично у него никогда не получалось вот уже шестой год подряд, чтобы он работал только лишь с каким-нибудь  о д н и м  фактом, их вечно скапливалась тьма-тьмущая. Казалось, они лезли один на другой, подобно крупным льдинам на большой реке в начале весны, ломались с треском надвое и натрое, давили и жали со всех сторон, и ни один из них нельзя было обойти стороной, перепоручить кому-нибудь или попытаться решить вопрос, что называется, с кондачка.

Но хаос виделся лишь глазу непосвященному. Для Коновалова же хаоса давно не существовало, хотя подчас обращения были самого невероятного содержания. Бывшая солистка балета, которую, по ее словам, знала сама Кшесинская, деликатно жаловалась на директора и официанток местного ресторана «Восток», запрещающих ей играть в обеденной зале на пианино, принадлежавшем некогда ее родному дяде — графу, признавшему Советскую власть без всяких осложнений. Солистка аккуратно звонила Коновалову с интервалом в месяц, справлялась о его здоровье и в отличие от многих неудовлетворенных собеседников никогда не угрожала обратиться повыше с жалобой уже на самого Коновалова, потому что он практически ничего не предпринимал, чтобы облегчить ей доступ к фамильному пианино, а только лишь был в разговорах с ней вежлив и внимателен, чего, впрочем, ей вполне хватало для окончательного вывода, с каковым она всякий раз заканчивала разговор: «Вы, товарищ Коновалов, настоящий чуткий работник. Спасибо вам. До свидания!»

Некий Герман Постников время от времени самокритично сообщал, что перпетуум-мобиле ему сотворить не под силу, но тут же уведомлял об открытой им новой системе календаря и вообще исчисления времени, просил содействия в скорейшем признании изобретения и проверки оного в действии на примере одного крупного промышленного центра и двух сельских районов.

Затем Герман Постников просил воздействовать на своего коллегу, тоже человека творческого и тоже автовладельца, чтобы тот не ставил свою машину у входа в их учреждение так, что Постников из-за этого не может вывести свою: она оказывается как вроде бы запертой, — эти козни соперник строит изо дня в день, рассчитывая на слабость выдержки и нервов конкурента, а ведь зря это все, ибо они с ним должны быть союзниками и братьями по самой идее календаря.

Каждый день Коновалов становился обладателем нескольких сценариев, по которым параллельно одно другому, а иногда и пересекаясь в действии и решениях, разыгрывались большей частью серьезные драмы, реже комедии, водевили и скетчи — со множеством действующих и бездействующих лиц, заинтересованных сторон, мнений и сомнений, амбиций, желаний обмануть государство, стремлений принести ему пользу, справедливых требований оградить от разного рода незаконностей, со множеством реальных пожеланий, самых невероятных прожектов, включая изобретения вечного двигателя, прочих заявлений, жалоб, с и г н а л о в, просьб, от которых нельзя было отмахнуться, и круговерть подчас образовывалась невероятная, но давний навык прежней работы выручал, хотя за  н о в ы е  шесть лет Коновалов перевидел столько, сколько раньше в редакциях ему и не снилось.

Восторженных стихов сюда почти не присылали, рукописи носили редко, и темы обращений отстояли далеко от поэзии, не желая приближаться к одной в девяноста девяти случаях из ста, но было в коноваловском восприятии их нечто важнее поэзии и даже, как он находил, красивее и значительнее. Искреннее беспокойство за жизнь, желание видеть ее чистой и справедливой, собственная причастность буквально ко всему — это возвышало его в собственных глазах. Коновалову не казался необыкновенным государственный масштаб мышления во многих письмах. Он воспринимал их как должное. И людская обеспокоенность за то, чтобы у нас везде и всюду было хорошо, и гнев и боль за любую нерадивость, и те умные предложения, сообразительности которых он поражался, — все это всегда находило в душе Коновалова некий горделивый, тщательно скрываемый от других отклик, который помогал ему быстро настроить на те или иные  д е л а  все необходимое, и в их решении Коновалов считался очень удачливым, хотя ни грамма удачливости во всем этом никогда или почти никогда не было, просто всегда были честное желание и бескорыстный интерес, но никогда — той холодной, старательной добросовестности, которая способна страшнее головотяпства угробить любое дело.