Бритоголовому и плотно сбитому Корнееву было за шестьдесят, но на пенсию он не собирался. Голову Корнеев всегда держал как на параде или в почетном карауле, хотя служил некогда только в железнодорожной охране. Его невозможно, было представить без полувоенного покроя френча, крупных карманных часов на длинной позолоченной цепочке и неизменной дерматиновой папки, которую он загружал, отправляясь по делам в г о р о д, или выезжая в командировки, или занимая на планерках у шефа свое постоянное место справа от него за длинным совещательным столом, совершенно неотразимыми документами. Он прочно обжил это место справа от шефа. Папка была изрядно затерта по углам, но редко им раскрывалась, потому как память его была всегда великолепна. О памяти и вездесущности Корнеева ходили легенды. Он их — со временем заметил Коновалов — не раздувал, но и опровергать не стремился и вел себя всегда невызывающе, больше предпочитая слушать других, чем говорить сам, а если уж высказывал мнение, то все знали, что оно будет глубоко осмысленным, богато аргументированным и, разумеется, правильным.
Вот и на прошлой неделе, когда в кабинете шефа речь шла о крупных браконьерах, Корнеев, величайший поборник методов убеждения, не без удовольствия слушал слова шефа о том, что, безусловно, прав он, товарищ Корнеев, когда утверждает, что каждый из граждан связан с государством тысячью жизненных нервов, и разве оно вправе разрезать все эти нервы только потому, что этот гражданин самовольно разрезал какой-нибудь один нерв!
Тут шеф затруднился и вопросил Корнеева:
«А как там, Евстафий Спиридоныч, дальше?»
Уже то, что шеф назвал Корнеева по имени-отчеству, было само по себе редкостным явлением. Все как-то привыкли, что у Корнеева есть только фамилия, и раз Вадим Федорович самолично величает его по имени-отчеству, значит, слова Корнеева ему особенно понравились.
Польщенный Корнеев с готовностью поднялся над огромным, как палуба авианосца, столом, любовно погладил стершийся уголок дерматиновой папки и, словно вслушиваясь, правильно ли он говорит, продолжил с убежденностью, вовлекая в нее всех слушающих, и шефа в первую очередь:
«Государство должно видеть и в нарушителе лесных правил человека, живую частицу государства, в которой бьется кровь его сердца, солдата, который должен защищать родину, свидетеля, к голосу которого должен прислушиваться суд… Наконец, самое главное — гражданина государства… Государство отсекает от себя свои живые части всякий раз, когда оно делает из гражданина преступника».
На этом месте Коновалов уже не мог сдержаться и с внятным возмущением молвил, что Корнеев тут ни при чем, а если и при чем, то он просто-напросто с выражением пересказывает Маркса, раннего Маркса, и, насколько помнится ему, Коновалову, место это любят ученые юристы, знатоки проблем судебной этики, при цитировании они ссылаются на сто тридцать вторую страницу первого тома. А что касается обсуждаемых конкретных браконьеров, и в частности недавнего заведующего облоно небезызвестного Мохова-Дробязко и его великовозрастного сына, владельца новенькой «Лады» вишневого цвета, в багажнике которой охотинспектор Толочко обнаружил…
Тут шеф, заслышав про Мохова-Дробязко, властным движением руки остановил Коновалова и вперился посуровевшим взглядом в Корнеева. Шеф не любил, когда его в чем-то подводили, и это все прекрасно знали.
На непроницаемом лице бритоголового зама появилось подобие легкого замешательства, которое он, впрочем, сразу же снял скептической гримаской на половине липа. Другая же половина оставалась бесстрастной. Потом обе они выравнялись, и было очень учтиво сказано товарищем Корнеевым о том, что, во-первых, никакого авторства он и не думал присваивать; во-вторых, ему весьма радостно видеть, как он выразился с помощью философского словечка, не кажимые, а явственные глубины эрудиции уважаемого Николая Васильевича Коновалова; и, в-третьих, по его мнению, несколько опрометчиво, вернее не совсем этично, упрекать даже опосредствованно, то есть косвенно, Вадима Федоровича в незнании авторства, поскольку Вадим Федорович еще и не договорил и он, Корнеев, тоже не договорил, а уважаемый Николай Васильевич Коновалов несдержанно вмешался, что настоящего работника вряд ли украшает.
Но Вадим Федорович не стал цепляться за спасательный круг, с готовностью протянутый ему Корнеевым, и тонуть тоже не стал, а сделал вид, что вообще не слышал ни громко упомянутой двойной фамилии Мохова-Дробязко, ни трехступенчатого ответа зама и по-штурмански спокойно развернул планерку на сто восемьдесят градусов.