Выбрать главу

Но Лида уже тогда по всем статьям была хитрее его. Она без кокетства, с одобрительной восхищенностью дала понять, что всем желанием и смыслом ее не особо удачливой, однако и не столь несчастной и безнадежной жизни было и есть ожидание человека, очень похожего на Коновалова, — романтичного и незаносчивого, смелого и открытого до полного откровения, умного, настойчивого. Она сказала, что теперь, встретив его и обращая своей судьбе за это мильон благодарений, она хорошо понимает, почему до большой войны, как рассказывала ей мама, девушки увлекались пилотами, комсомол и страна шефствовали над авиацией, а Чкалов был заслуженно любимцем Сталина и всего народа. И вообще по Лиде выходило, что тысячу раз был нрав гениальный конструктор Туполев, справедливо повторявший, что авиация — это таран, пробивающий брешь в рутине и увлекающий за собою многие отрасли техники, но к его правоте, слушая Лиду, надо было приплюсовывать еще и правоту о том, что многих из самых лучших людей мир получает именно от авиации.

«Куприн! Вы вспомните Куприна!» — призывала она Коновалова страстно, будто бы тот совершил святотатство, забыв о купринских гимнах первым русским авиаторам, в числе которых был и сам писатель, воспевавший молодость русских летчиков, не знающую, как он говорил, ни оглядки на прошлое, ни страха за будущее, ни разочарований, ни спасительного благоразумия…

Коновалов пугался ее романтических вскриков и собственного незнания истории отечественной авиации, оказывается накрепко повязавшей себя с историей отечественной литературы, а Лида, уже не замечая его испуга, взволнованно декламировала, остановившись посередине тротуара и не обращая никакого внимания на редких прохожих:

«Вечная напряженность внимания, недоступные большинству людей ощущения страшной высоты, глубины и упоительной легкости дыхания, собственная невесомость и чудовищная быстрота — все это как бы выжигает, вытравляет из души настоящего летчика обычные низменные чувства — зависть, скупость, трусость, мелочность, сварливость, хвастовство, ложь — и в ней остается чистое золото…»

Она декламировала теперь вполголоса, но так убежденно, что Коновалов тут же невольно проецировал на себя сказанное и со всей жестокой строгостью экзаменовал себя молча и мгновенно: завистлив ли он, скуп, трусоват? мелочен, сварлив, хвастлив и лжив? Итог в общем подбивался утешительным, но чистого золота в своей душе Коновалов так и не ощущал. А Лида наседала еще напористее, и вслед за Куприным выходило, что другие большие писатели, например, Экзюпери и наш Виноградов, тут вовсе тоже не исключение, ибо дело не в рекламной известности, а в самой сути того естественного отбора, который неизбежно происходит потому, что авиация не любит людей блеклых, эгоистичных и черствых, а качества, ею даруемые, остаются потом на всю жизнь, даже если человек покидает авиацию, то она его — никогда, оставаясь с ним навечно не только в душе, но и в том к ней искреннем почитании, которое этот человек передает всем, и прежде всего своим детям.

«Значит, ваш папа тоже летчик?» — простодушно спросил Коновалов, почувствовав, какой нешуточный пожар любви к авиации всех видов пылает в сердце этой милой девушки.

«Нет, не летчик. Мой папа — топограф», — ответила она охотно и тут же сказала, что летчикам и всей авиации без топографии никак нельзя, а это значит, что папина профессия и занятие Коновалова вполне родственны, ибо не могут друг без друга. В ее словах явственно звучал и другой смысл, от которого Коновалова обдавало сухим жаром, и в этом мартеновского накала жару одиноко трепыхнулась, но тут же, подобно тонким крылам мотылька, мгновенно и бездымно сгорела бдительная мыслица о том — как же так, если папа у нее топограф, то в географии она ничего не смыслит и слушает элементарнейшие вещи восхищенно, чего никак не должно быть, если папа топограф.

Коновалов никак не ожидал увидеть в ее ласковых, сияющих глазах столько собственных добродетелей, но ему все-таки захотелось поверить каждому из отражений в отдельности и всем отражениям вместе, и он поверил, а чем все это закончилось — известно; вернее, еще не закончилось, а тягостно затянулось надолго, а насколько надолго — этого уже никто не мог ни знать, ни ведать, даже сама Лидия Викторовна и вся ее социология.