Коновалову сразу понравились ее глаза, такие глаза были раньше у жены его, Лидии Викторовны, — миндалевидные, чуть озорные, но доверчивые, словно подсвеченные изнутри ласковостью. Глаза Неи поняли разом буквально все и, как почудилось Коновалову, без всяких там условностей, с ходу расшифровали его вопрос о ней и о Лаврентии Бинде.
Он вновь отвел взгляд, поражаясь, как много может сказать немой вопрос, скрывшийся за ее ласковой доверчивостью.
— А эта штукенция, — неловко пояснил он, кивнув на глобус, — подарок матушки. Она у меня всю жизнь преподавателем географии.
В карих глазах Неи еще стоял укор за т о т вопрос. И снова Коновалову стало неловко еще больше, и он, преодолевая охватившее его совсем некстати смущение, пояснил:
— А самолетик ребята знакомые сами выточили и подарили как бывшему авиационному волку. («Зачем это я хвалюсь так дешево?») Они еще летают, а я вот уже очки ношу да бумаги начальству кропаю и в письмах тону… («Ого, да так недолго и самого себя разжалобить!») Но, знаете, не скучно! — поспешил Коновалов отвести от себя любое подозрение в нетвердости воли и духа.
Он заставлял себя не смотреть на Нею, чтобы не выдать смущения, спросил, пытаясь поставить голос потверже:
— Так вы от Бинды? — Он снова сел за стол.
Нея почему-то промолчала. Тогда он посмотрел на нее и вновь увидел в ее глазах (или захотел увидеть?) нечто важное и ту зыбкую границу, за которой начинается слишком заметная откровенность. Нет, не захотел, а увидел! Он хорошо заприметил все сразу — взгляд с авиации остался у него цепким, почти фотографическим, хотя после пустяковой операции (неудачно «дернули» гланды, или миндалины, так их, кажется, правильнее называть) стал носить очки.
Так вот он все сразу заприметил. Густой желтизной отливало золотое колечко-перстенек на тонком безымянном пальце ее левой руки. «Вдовий знак?» — смутно взволновавшись, посочувствовал ей Коновалов. Ногти не были наманикюрены, но подчищены пилочкой изящно и аккуратно, а черные, поначалу показавшиеся искусно удлиненными ресницы оказались отнюдь не искусственными. Помада не касалась свежих губ.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Нет-нет, вовсе это не палач в черной маске являлся ему в жутком дурацком сне, с этими скользкими шпицрутенами и хоккейными клюшками, а сам майор Харцев, Это же его узкое худое лицо скептика и нудяги было обтянуто гладкой материей, и глаза его сквозь прорези посверкивали мстительно, насмешливо и радостно.
Странно, но за прожитые после авиации годы Коновалов видел его в снах чаще, чем Гредова, и всегда Харцев являлся не один, а в компании с Женькой Марьиным, которого Коновалов с детства любил безмерно, и Женька ему платил такой же любовью.
Но, любя дружески Женьку, Коновалов всегда знал, что Марьин во всем сильнее его и лучше, но, зная про это, он никогда не подобострастничал другу, а только учился потихоньку у него в с е м у, избегая внешне копировать походку, голос, манеры давнего кумира.
Майор Харцев не был первым, кто растолковывал им закон Бернулли. Но Женька, именно Женька, а не он, Коновалов, и не отважный осетин Феликс Заметов, и не милый Володя Лавский, и никто другой из ребят не встали тогда у доски и не дали отпор Харцеву.
А Женька встал и дал. И Коновалов хотел было встать рядом, но разве мог он тогда з н а т ь, сколько знал Женька, никогда не хваставший знаниями и силой, а «солнышко» крутить на турнике лучше его никто не умел и гирями легко играть тоже. За глаза преподавателя аэродинамики курсанты звали «майором Почему». Если же он болел, то урок вел преподаватель из города, штатский, Глядов Павел Федорович, неторопливый, обстоятельный и даже слегка застенчивый, он весь светился тихим торжеством и без конца поправлял толстые очки, добро прищуриваясь, словно говорил о давних своих товарищах и коллегах — о Можайском и братьях Райт, о Лилиентале, Вуазене, Жуковском, Чаплыгине, Туполеве, Поликарпове…
Он был неистощим на всякого рода истории, например о том, как до революции покровительствующий а в и а т и к е миллионер Рябушинский построил в Подмосковье частный аэродинамический институт и задумал помыкать Жуковским, из чего, разумеется, ничего не вышло; или о том, как в первый полет на крупнейшем в мире тяжелом самолете «Илья Муромец» отправились шестнадцать пассажиров и собака; или о том, как великий старец Жуковский отметил с молодым Туполевым создание знаменитого ЦАГИ — Центрального аэрогидродинамического института — в холодном и голодном декабре 1918 года стаканом простокваши в чудом уцелевшем московском кафе где-то на Мясницкой, а сам Туполев, когда стал конструктором, прежде чем приступать к разработке нового типа самолета, уединялся с художником Кондорским и «надиктовывал» ему образ нового самолета, — художник еле успевал зарисовывать со слов конструктора, потом из дерева творился макет в натуральную величину, и таким образом симпатии многих новая, еще не рожденная машина приобретала гораздо скорее, чем при самом внимательнейшем изучении многих квадратных километров тщательно исполненных чертежей; или о том, как в первую мировую войну кайзеровское командование послало на Париж, Лондон и Петроград «цеппелины» с бомбовым грузом и вместе с ними потеряло секрет дюралюминия, который для русских металлургов тогда уже не был новостью…