— Да, белый пароход, — подхватила Нея, — недурно утром отплывать бы пароходом. На работу! Да, да! Фантастика? Но, как говорится, есть и проза жизни: утром автобусы наши очень ладно ходят, а вот обратно добираться трудно!
Коновалов согласился. Не скорость его интересовала, а с к о л ь к о точно они уже километров отмахали, не на глазок, а точно. Спрашивать вслух он посчитал страшно неудобным, хотя неловкость эту можно было бы вполне закамуфлировать неделанным изумлением: «Вот, мол, и расстояньице! Так сколько, Сергеич, на нашем спидометре уже намотано? Тридцать, говоришь? Разве это много? А помнишь, как возили югославов? Вот тогда наездили! Но и для дня лихо. Лихо!»
Однако актер из Коновалова был никудышный, и он безуспешно напрягал зрение. В наступающих сумерках, когда еще и дальние горы, и дорога, и низкое небо были еще светлы, спидометр ничуть не волновал шофера, хорошо знающего одно: раз Коновалов едет на необычное расстояние, стало быть, начальству надо, а ежели не надо, то вое равно виднее.
— Пожалуй, нет за такими горами никакого моря.
Он это произнес, будто советовался с собой — убить или не убить ее желание видеть за этими горами голубое диво моря. И вроде было ему безразлично. Убить как будто бы даже легче, не надо притворяться, по крайней мере: р-раз — и готово.
Коновалов испугался своего настроения и быстро добавил сомневающееся «х о т я…» — одновременно спасительное для него и моря. Что же это он, выходит, служебный чин, вельможа, едет сюда, вроде как одолжение ей делает, едет на государственных колесах, на автомобиле с новым и сильным двигателем, на машине, которая, если будет надо, несмотря на всю дальность, сумеет и без крыльев донести его до дому за считанные минуты, еще недоволен!
А каково же ей — каждый день и вечер туда и обратно, как челнок, каждую неделю, каждый месяц, каждый год! И он снова заинтересовался горами, стараясь придать своему голосу больше естественности:
— Море, говорите? Чего же это я! Забыл! Ведь за этими горами, вы, Нея, в самом деле правы — море. Настоящее море. Только не Черное.
Она искренне обрадовалась перемене его тона, ее глаза снова залучились доверчиво, и Коновалов захотел ей рассказать и, сожалея, что дорога скоро кончится и они наверняка расстанутся навсегда, стал рассказывать, как он любит эти необыкновенные горы. Он хотел говорить медленно, но машина мчалась так быстро, и домики совхозного поселка вырастали, приближались к ним прямо на глазах, что ничего лирического из его слов не составилось, она узнала-то всего, что есть у него давний закадычный друг журналист Евгений Марьин, с которым за день, если пойдут в горы, может без устали протопать километров тридцать — сорок, и это не гипербола, а страшенное удовольствие — в снег ли, в жару, за разговорами или молча хорошо топать, когда вокруг свежайший воздух пронзительно пахнет хвоей, птицы не умолкают, город далеко внизу, а над головой высокое поднебесье.
— Зараз тридцать кэмэ?! — изумилась она, так и сказав аббревиатурой нараспев — «кэ-мэ».
— Ага, — согласился он, гордый. — Зараз!
Потом, прикинув с сожалением расстояние до приближающихся домиков, хотел поместить в рамки скромно нарисованной им картины Лидию Викторовну и Мишку, но до половины пути к домикам ни жене, ни Мишке места не находилось. Тогда он возмутился самим собой гневно: это как же выходит? Выходит совершенно несправедливо, ведь Лидия Викторовна и Михаил тоже неизменные их спутники в дальних и ближних походах, и, пока приближались поселковые домики, яблоневые сады и огороды, Лидия Викторовна оказалась у него на картине с первого плана. Он не слишком того желал, но она оказалась, и ничего с этим нельзя было поделать!
А когда подъехали к совхозным домикам совсем вплотную, так, что стали видны большие скворечники, поднятые над шиферными крышами на длинных, прилежно ошкуренных шестах, Сергей Сергеевич сбавил ход почти до нуля, потому что дорогу, густо заляпанную коровьими лепешками, перегородил неразумный и грязный, невесть откуда взявшийся бычище, обрывок толстой веревки мотался у него на шее, а глаза налились кровью, — картина, нарисованная Коноваловым, обратилась в писанную золотом икону, сияющую большим нимбом вкруг головы Лидии Викторовны, и на иконе, в свою очередь, уже не нашлось места ни горам, ни елям Шренка, ни даже бывшему своему «вождю» по газете Жене Марьину, которого во все времена — хоть и часто, бывало, цапался с ним — он уважал и любил, несмотря ни на какие передряги, безумно, — была на той иконе лишь одна Она — Лидия Викторовна.