Выбрать главу

«Сделайте перевод, — попросил он ее сегодня, — и я вам на тысячу лет буду благодарен».

«Ну зачем же на тысячу? — рассмеялась она, — Хотя бы на сегодня, и то вам  с п а с и б о  за это!»

Она ушла, и Коновалов, вспомнив, к а к  она уходила, вдруг ощутил, что сам сделался меньше.

Коновалов подумал, что ей надо помочь, но так, чтобы она не знала, что это он ей помогает. А как? Поговорить с Биндой? Тот сразу же поймет и оценит такой разговор на свой аршин. Он поговорит с шефом и в горсовете тоже поговорит, в конце концов депутат же он, там тоже поудивляются, не спросят, но непременно в кулуарах закружится вопросик: а что за корысть? Лидия Викторовна непременно узнает о его альтруизме, ничего, конечно, не спросит, но выводы для себя сделает, и, возможно, повторится прежний сюжет с ее знакомцем-архитектором, которому лет пять назад он и Марьин вместе били физиономию — не самый деликатный способ внушения, но в том случае оказавшийся наиболее предпочтительным и верным.

III

Дома Коновалов, конечно, не застал ни Лидии Викторовны, ни Михаила. Кофейник на плитке не остыл, значит, ушли недавно. Его билет лежал на кухонном столе голубым укором. Никакой записки. Раньше Лидия Викторовна писала ему шутливые и нежные, иногда сердитые записки, сейчас записок она уже никаких не оставляла.

Коновалов расшнуровал в коридоре ботинки, подтер за собой следы на паркетном полу и потом долго, ни о чем не думая, вернее, пытаясь ни о чем не думать, мыл руки в ванной, выложенной сверкающим синим и желтым кафелем, украшенной цветными рисунками из красивых журналов — Мишкина затея.

Он уговаривал себя стать беззаботным — это ему вроде бы удавалось. С легким ощущением нежданно подаренной счастливости Коновалов отметил, что он хорошо устал за день и что это тоже хорошо — вот так стоять с чистым вафельным полотенцем, небрежно наброшенным на плечо, а рядом белый полусаркофаг, который можно заполнить теплой водой, размять хвойную таблетку и возлечь в нем, и будет в нем, конечно, намного приятнее, чем египетскому фараону.

Ужинать не хотелось, и в кухню Коновалов прошел снова скорее по привычке, повертел в руках голубой билет, положил его на подоконник, уставленный небольшими цветочными горшками. Ощущение легкой счастливости не задержалось, когда он снова подумал о Нее. А еще он вспомнил со стыдом, как становились в машине фразы все короче и короче, а паузы — длиннее, длиннее и тягостнее, когда еще они не говорили о море. «Может быть, это мещанство, но, знаете, как я мечтаю о двухкомнатной квартире! — сказала она, когда шофер вывернул машину на последний проспект перед кольцевой загородной трассой. — Я с этой квартиркой связываю много светлого и теплого», — добавила она с немного игривой многозначительностью, кокетливо глянув ему прямо в глаза. Вызов, надежду и обещание — все это вместе увидел на секунду Коновалов в этом взгляде. «Боже, как еще долго ехать! — со страхом подумалось ему. — Нет-нет, не прошли для нее даром биндовские университеты…»

Кожаная сумка с чем-то тяжелым лежала на середине широкого сиденья «Волги», как бы разделяя их, хотя Нея сидела далековато от Коновалова и не пыталась ни на сантиметр приблизиться к нему, а сам он тоже занял позицию вполоборота к ней, как можно дальше от нее отстранившись и прижавшись бедром к дверце. Почему-то  о н и  всегда или часто (определить со всей точностью, когда и как именно, он, разумеется, не мог) стремятся положить посередине, словно предупреждая о нешуточности дела, положить обычно дамскую сумочку или книгу или еще что, давая тем самым ощутить некую невидимую пограничную черту, переступить которую возможно и дозволительно, но не так быстро и не так сразу.

Помнится, еще в раздалекой юности, когда ехал он под утро на такси из своей однокомнатной квартирки в микрорайоне в другой конец большого города вместе с не забытой им и по сей день журналисточкой Риткой Вязовой, она точно так же положила на сиденье свою большую сумку, а на сумку — пахнущую смолой ветку, и никак не давалась в руки ему, вдруг опомнившемуся, насмерть обиженная. Все часы, которые они провели вместе у него в микрорайоне после абсолютно идиотского концерта заезжего сатирика Павла Курбатова — теперь уже он понимал, — желались ею  и н ы м и, чем получились. До половины третьего ночи, забыв похвалиться новыми пластинками и чудо-проигрывателем, он нес по кочкам этого самого Курбатова, грозясь назавтра дать в досыл сердитую реплику и постепенно ополовинивая прихваченную по дороге бутыль югославского коньяку, говорил Ритке Вязовой о том, какой должна быть настоящая политическая сатира, толковал о политике, свергал редактора, а также диктаторские режимы в Испании и Португалии, читал свои и чужие стихи, а она про все это слушала с интересом и тоже сама говорила. Но давно же это было! И то была Ритка Вязова, посмотревшая на него утром в редакции так, будто бы ничего не произошло между ними, будто бы она не обрядилась вчера в его удобную полосатую пижаму так запросто, словно эта пижама была ее собственной. Она ее натянула на себя, чтобы не мять новенькой юбочки, отутюженной с большими стараниями и тщательностью. Он удивился той легкой домашности, с какой она проделала это переодевание, даже не попросив его отвернуться. С удовольствием обнаружив, что пижама оказалась не мешковата, а пришлась ей впору, она повесила чудо-юбочку на спинку стула, снова сунула ноги в мягкие тапочки, предложенные ей еще с порога, и по-свойски уселась на диванчик-раскладушку перед столом, как будто бы все должно было быть только именно так, а не иначе.