Живешь; люди, тебе не знакомые, но которых часто видишь в один и тот же час по дороге на работу, тоже стареют, а город растет и вширь и ввысь, и уже чаще попадаются тебе утрами новые лица, но проходит время, и они становятся вроде бы знакомыми, как давно знаком сам город.
Да что город! На большую карту или на глобус взглянуть страшновато: казавшиеся в отрочестве заманчивыми, романтичными и досягаемыми только в захватывающих книгах самые далекие места теперь для тебя уже давно не «терра инкогнита», и ты о них имеешь собственное, конкретное представление, а многие люди из этих мест — о тебе тоже, о твоей стране, о твоем городе.
Хорошо бы переехать куда-нибудь, чтобы окружающее стало хотя бы на время для тебя в этом смысле п у с т ы н е й, и начать все сначала, но ведь как начать? — память, спасибо ей, не даст. И жизнь, тут поверишь Сенеке, как басня, ценится отнюдь не за длину, и возненавидеть ее можно только вследствие апатии и лени. И чаще всего немногословные, но полные тепла и бодрости письма, открытки и телеграммы слетаются к тебе, особенно к праздникам, из самых невообразимых мест, как бы говоря о том, что не быть тебе никогда одиноким ни на расстоянии, ни близко среди многих людей и городов, а разве это плохо?
Вот о чем он еще подумал вчера, отгоняя от себя смутную тень колыхнувшегося предчувствия, призрак необозначившейся беды. У старомодного трехэтажного дома с лепным фасадом и выкрашенными в желтый цвет фальшивыми колоннами — машинально вспомнил: строили этот дом в первый год после войны пленные японцы — он вдруг ощутил, что идет не по теплому асфальту тротуара, по бумагам, оказавшимся под ногами: целая россыпь поздравительных открыток из одного, а может быть, и нескольких альбомов сразу, конвертов, картонок, еще каких-то сложенных вдвое и вчетверо листков. Очевидно, это были письма, хранимые долго и с аккуратной тщательностью, и очень странно было видеть все это на тротуаре, под ногами.
Но потом, уже через секунду, все объяснилось: откуда-то с верхних веток, что закрывали распахнутую балконную дверь, подсвеченную слабым оранжевым огнем старомодного абажура на третьем этаже, громко упал вниз мужской возглас, а следом в сумеречном воздухе снова закружился рой бумаг, открыток и фотографий. Одну фотографию занесло в сторону, она кувыркнулась несколько раз и плавно легла под толстое дерево, потом столь же громкий женский голос властно потребовал: «Петро, изверг рогатый, брось чудить — не то я тебя!..» — и на удивленье все разом стихло. Вот тогда у него и закололо в сердце, и от этого на миг стало ему нелепо и даже страшновато, но тут же появилось ничем не объяснимое желание поднять упавшую фотографию и взглянуть на нее.
Вчера он понимал, что делает совсем не то, что ему надо было делать, и, когда пальцы его прикоснулись к холодному углу мятой картонки, он ощутил многоликое чувство неловкости, словно кто застал его пристально разглядывающим чужую комнату за незанавешенным к ночи окном.
Сердце сжимало сильнее, и все же он посмотрел на фотографию. Это был недорогой снимок с печатью «фирменного» фотоателье в нижнем углу, с разрисованным фоном: низкое мраморное крыльцо искусственного, почти сказочного дворца, неоглядное море с белыми барашками рисованных масляной краской волн и рисованные такой же краской остроконечные горы, раскидистые опахала пальмовых листьев, не закрывающие контуры белого парохода — собрата тех, что можно было видеть некогда на аршинных плакатах с призывом: «В сберкассе деньги накопил — путевку на курорт купил!», а впереди всего этого дешевого великолепия слегка напоминающий молодого артиста Кадочникова тоже моложавый волоокий человек в большом квадратном кепи, которые когда-то назывались «аэродромами», источающий сладость фотографической улыбки, в расчете на место в витрине фотоателье. Неправдоподобность лимонадной улыбки заставила перечитать вдавленные по самому краю в картон буквы. «Инне от Петра».