Тогда перед дальним вылетом (садились где-то под Киевом, потом у самой границы, потом еще где-то и еще) ему наказали ничего не брать с собой из документов и орденов. «Ну, положим, про ордена, — неодобрительно усмехнулся он, — брякнули совсем зря». Не на парад он собирался, да и незадолго до войны вообще не повезло и к вылету новых орденов еще не завел.
Но он и без объяснений очень понимал, чем может завершиться полет за тысячи осенних верст от подмосковного аэродрома, где у видавшего виды, обшарпанного, но сильного и, наверное, очень заслуженного двухмоторного «дугласа» их никто, кроме одного военного, не провожал, но он знал — о полете знали и беспокоились многие, и не только военные, хотя, впрочем, тогда вся страна или почти вся носила погоны.
Он понимать-то понимал, но тщеславно подумал, что в случае удачи ему н е п р е м е н н о придется прокалывать лацкан парадного костюма для орденского штифтика. Он уже и предполагал, что это будет за орденок, большой и желанный орденок. Да и т а сторона, думал он, тоже может расщедриться, и это будет кстати — прибыть к Инне сразу с двумя наградами и отцу написать об этом.
В самолет по приставленной низеньким солдатиком железной лесенке залез сначала он, потом военный посадил еще двух молчаливых мужчин и ненадолго сам поднялся к летчикам. Беззвучный редкий дождец еще не кончился, но «дуглас», переваливаясь с крыла на крыло, вырулил сквозь него по мокрой, прибитой воздушными струями забуревшей траве на взлетную полосу, низко нашарив эту полосу в темноте расходящимся в стороны пучком света от фары, спрятанной в левом крыле. В конце полосы кто-то сигналил фонарем. Военный, не дожидаясь их взлета, еще раньше торопливо простился с ними по отдельности — сначала с пилотами, потом с теми двумя, потом с ним, махнул, когда вылез из «дугласа», уже всем им вместе на прощанье и укатил обратно в город, сам сев за руль той же теплой, уютной «эмки», в какой они приехали с ним на аэродром, где уже их поджидали эти двое молчаливых попутчиков. Солдатик тоже махнул рукой, но остался стоять под редким дождичком, и в осенней темноте не было видно его лица, а еще мешали все ясно видеть расплющенные упругим моторным воздухом дождевые капли на квадратном оконце. «Дуглас» загасил фару, задрожал всем корпусом и, хрипло взревев моторами, сумасшедше рванулся на дальний свет мигающего фонаря: сначала трясло, как в телеге по булыжной мостовой, потом мелко-мелко застучало внизу, тяжелый самолет словно легчал с каждой секундой, и еще через неуловимое мгновенье все стало плавно и немо, хотя моторы, надрываясь, выли по-прежнему, но уже самолет не трясло, он будто застыл на месте и только внизу под крыло проскакивали, быстро отдаляясь, неясные одиночные огни — взлетели…
«Мы вам верим как себе», — за сутки до вылета извинительно и полуофициально убеждал его усталый бритоголовый человек с крупными золотыми звездами на погонах. Через отца он с ним познакомился очень давно, но сидевший под большим портретом человек не рискнул подробно вспоминать в просторном зашторенном кабинете их знакомство. С тех пор как он сел за этот громадный стол, виделись они с отцом не часто и почти не переписывались, разве иногда обменивались открытками перед праздником: да и в р е м я было дорого. И только прощаясь у высокой резной двери, к которой от громадного стола вела через весь кабинет по навощенному паркету двойная красная ковровая дорожка, взявшись за начищенную медь дверной ручки и пропуская его вперед на полшага, бритоголовый с высоты внушительного роста приглушенно спросил об их общем знакомом, но про того уж д а в н о никто ничего не слышал.
«Наверное, в Испании, — бритоголовый побоялся произнести это слово п о г и б. Он послюнявил указательный палец, потер им о большой и тронул потом еле видимое пятнышко от папиросного пепла на зеленом кителе выше левого накладного кармана, скосив глаза на пятнышко и туго уперев подбородок в жесткий воротник. Когда поднял глаза, они сухо и встревоженно блестели. — А может быть, в Китае или на Халхин-Голе. На финской тоже может… Который палец не укуси, все едина боль…»
«Может, и на финской», — пропустив старую поговорку, слабым эхом безнадежно отозвался он у порога, вглядываясь в собственное уродливо-широченное отражение, как в комнате смеха, на сверкающей меди ручки и удивляясь, как это т а к и е вещи могут быть неизвестны за т а к и м и дверьми. Он хотел спросить об этом, но бритоголовый, п о н я в, справился с пятнышком, поднял на него сухо блестящие, чуть навыкате глаза и упредил, тронув за плечо успокоительно. Он сказал, что со временем в ы я с н и т с я, стараясь придать своему голосу убедительной твердости побольше, но ее не хватало, этой самой твердости, которой им обоим очень хотелось.