За долгую жизнь он убедился, что невероятное чаще всего происходит не в красивых романах, повестях и рассказах, набитых пряничным вымыслом, роковыми совпадениями, узнаваниями и гибельными утратами, а в этой самой серьезной жизни, которую часто в сердцах клянут за трудности и горести, за серость и обыденность, но всегда жалеют, если она кончается.
Отец знакомил как-то с военврачом второго ранга Колесниковым. Тот в блокадном Ленинграде собрал уцелевших художников и спросил их: «Возьметесь рисовать раны?» — «Раненых?» — не поняв, переспросили они. «Нет, раны…» Художники ходили и ездили по медсанбатам, госпиталям, рисовали, рисовали, рисовали… Сейчас для хирурга нет ценнее десятитомного «Атласа огнестрельных ранений».
Он часто задумывался наедине с самим собой о злой непохожести людских судеб, когда они решаются волей почти случайных обстоятельств, но он никогда не смотрел на недоброту и зло как на нечто обязательное в людском обиходе, а будь иначе, наверное, не смог бы исповедовать всю свою жизнь, в общем-то незамутненную корыстью, веру в самого себя, в тех, кто был рядом с ним, для кого он, в сущности, жил, пусть даже некоторые из них или даже многие совсем не стоили этого. Эти забывали дружбу легко.
Он снова усмехнулся, как тогда, когда вспомнил о рекомендациях и советах, данных ему перед дальним вылетом, и ему совсем не стало обидно за все людские глупости и несправедливости, с которыми приходилось сталкиваться по своей и чужой воле. И он снова подумал о сыне. Как часто в мыслях своих видел он Костю с собою рядом и н ы м — не отстраненным, а своим, родным той доверчивостью и лаской, которых он желал всю жизнь и которых ему недоставало, может быть, все годы.
«Я становлюсь невыносимо сентиментальным. Лезу в волки, а хвост собачий. Старость?» Он оглянулся назад — тротуар давно опустел, и с дороги неслышно, почти призраково, исчез черный лимузин — или уехал, или сам он отошел, не замечая, далеко от машины. «Да-а, я слишком льстив к себе в мыслях, ибо хочу чего-то большего, чем у меня есть и чем будет, — сказал он вслух. — А могло и ничего не быть!»
Когда он снова положил табакерку в жилетный карман, то заметил, что дерево, о которое прислонился плечом, было очень старым, и трухлявая кора его сыпалась шершавым порошком, стоило тронуть ее даже слегка, но на местах, где коры уже не было — эти места походили на отполированные залысины, — гладкий ствол был особенно крепок, и, наверное, не всякий острый топор сумел бы оставить на нем зазубрину даже при самом крепком замахе. Это старое дерево с молодыми листьями, которые еще не тронула осень, показалось ему настолько прочным, что при мысли о том, как вот тут когда-то стоял кто-то много-много лет назад и думал, может быть, о чем-то п о х о ж е м, ему стало не по себе, и он признался, что слишком коротка и мимолетна жизнь, сколько много ни живи годов на этой земле. Но без ужаса, а очень спокойно представил он себе, как подойдет к этому дереву еще кто-то, допустим, внук его Юрка, а дед уже не будет ж и т ь, и эти молодые листья, как и сейчас, повиснут на старых, укрепленных временем и соками земли ветках, которые не видит он в сей миг над головой, а сквозь них видит далекое небо с будто дымящимся Млечным Путем и по бокам его яркими — словно не осень — по-летнему крупными созвездиями.
Всякий раз, когда он смотрел на звезды, думалось о нескончаемой вечности, которую, наверное, не напрасно пытается понять и осмыслить человечество. И сколько и когда бы ни смотрело человечество в бездны мироздания, они всегда не переставали волновать. И века назад. Когда по-древнему величаво звался Лосем паспорт ночного неба — Большая Медведица. И сейчас, когда тайны покидают космос. И в будущем они не перестанут волновать, когда тесной станет земля и человечество шагнет с нее к другим мирам.
И вообще, видел ли он в поле наметанный стог, или безлюдную городскую улицу в каком-нибудь незнакомом городе, или с самолета паутинки разбежавшихся в стороны дорог, — земля становилась ему дороже, и от неведомого чувства, в тоскливом восторге от сознания краткости жизненного мига сжималось сердце, а потом становилось дышать легко.
Так было с ним всегда, но ни за что и никогда не осмелился бы он рассказать об этом чувстве, и только при Косте всегда хотелось ему сделать это, но не мог он и не решался рассказать ему простыми словами о сложном и не всегда доступном пониманию миге, который в жизни значил очень многое, ибо сладостно наполнял ее желанием ж и т ь, хотя он был немножко фаталист — пытался ничего не бояться.