Сосредоточиваясь, теребя пальцами подбородок, краешком глаза успел заметить в углу ординаторской пожилую медицинскую сестру, признанную мастерицу «спасательных» инъекций. Сначала неприятно встряхнуло от пожарной заботы: стало быть, его опекают, подстраховывают — в случае чего стерильный шприц, подготовленный как надо, тут же пойдет в ход, но потом он отдал должное жестокой предусмотрительности своего любимца и одобрил эту предусмотрительность, хотя решил: сознания он терять не собирается и времени — тоже.
Но тут в ординаторской возник этот интеллектуальный чинуша, его же зам по науке Бинда, он же Масон, он же и Каменщик. Бинда вечно гордился своим всесильным братом, работавшим в солидной газете всего лишь обычным сотрудником, но проворачивающим в е л и к и е дела.
По всем статьям Каменщик должен быть еще в отпуске, он взял отпуск за два года, и непонятно, что за дьявол принес его сюда, ужасного законника и моралиста, именно в этот вечер. О том, что моралист и «брамин духа», как окрестил его Низаров, тайком от жены время от времени наведывает в дальнем микрорайоне хроменькую, но молодую незамужнюю сотрудницу из художественной галереи, знают многие, но, вдоволь наговорившись, молчат все, как положено. Должно быть, интересные ведутся там, в микрорайоне на мягкой софе, беседы под сухое вино и томную музыку — интеллектуальные: про Гойю и Гогена, хореографию и Кафку с Достоевским, про Сезанна и про Петрова-Водкина, про Бричкина, Маслова, Коромыслова! Жаль девчонку из галереи…
Изобразив на своем породистом лице, отмеченном постоянной печатью глубокой мысли, максимум сострадания, Лаврентий Бинда не хуже Христа раскинул в стороны куцые руки с розовыми растопыренными пальцами и застыл распято в этой позе. Он решительно загораживал боковой выход в предоперационную, спасая тем самым медицинскую общественность и соответствующие органы от необходимости тщательно расследовать необдуманный поступок старшего коллеги и даже в некотором образе учителя, поступок, граничащий с посягательством отнюдь не только на кодекс чести служителей Гиппократа.
Белые манжеты его рубашки были сцеплены у запястья дорогими индийскими запонками с мерцающими голубыми каменьями, очки пылали благородством, уменьшение отражая в просветленных цейсовских стеклах по колючей розовой спиральке лампы, которая одна горела в плафоне под потолком. Эти очки в массивной заграничной оправе украсили Бинду, дополнив бездну его личных достоинств, еще до отпуска после эфемерного разговора по телефону с директором салона «Оптика»: «А вам, э-э-э, Ксенофонт Игнатьевич, из редакции не звонили разве?» Именем редакции и брата сноровисто вышибались не только дефицитные оправы.
Долгое время Каменщик набивался ему в ученики и, не дождавшись, добровольно, невзирая на опасность сбиться из думающих в разряд ортодоксов, утвердил себя сам в этом ученическом статусе. Поэтому он обладал полным правом на почтительную рассудительность, с которой выговаривал ему что-то о родственниках, на этот раз не о своих, конечно.
Вообще, будь и он на месте Бинды, возможно, сделал бы то же самое: насчет родственников существовал и существует в таких случаях заведенный порядок гласный, писаный или неписаный, — он того сейчас не хотел знать и потому с холодным злом выразил Бинде свое категорическое несогласие.
Николов не вмешивался в инцидент, но торопил взглядом. Тогда он, не спрашивая ничего, властно отстранил Каменщика прочь и, взглядом позвав Николова, двинулся в предоперационную, уже наискивая взглядом знакомую дверь, сквозь матовые стекла которой виднелись ему озабоченные тени, склоненные пониже размытого солнца рефлектора.
«Вам виднее, Петр Николаевич, но поймите, если что случится, вы ответите, и только вы!» — услышав это, он посмотрел на Бинду так, что тот забормотал, что будет жаловаться.
«Не сомневаюсь. Намек ясен — кому и куда», — хотел легко съязвить он, но удержался.
Еще до Бинды, в коридоре, некий круглый человечек подкатился к нему сбоку. Он тоже холодно и властно отстранил человечка, кажется, задев Алю. Он даже не взглянул человечку в лицо, схватывая удовлетворенно твердость своего шага, внутренне собираясь на ходу. И в ординаторской, когда он усаживал Алю на диван и когда вешал свой макинтош, шляпу и шарф, и даже когда с Биндой говорил, он тоже сосредоточивался. Перед р а б о т о й он всегда вгонял себя в особое состояние, о котором не забывал не без настойчивости напоминать своим коллегам и студентам, ибо считал его очень важным, едва ли не самым необходимым, помимо у м е н и я, конечно.