Выбрать главу

«Я читала, будто в Токио и Париже автоматы торгуют свежим воздухом, который называется загородным. Бросил монету, стой и дыши две или три минутки. Это правда? — выпытывала у него Инна. — Я понимаю, в Токио страшная загазованность, там уличные регулировщики без кислородной маски в обморок падают. — Она говорила таким уверенным тоном, словно день назад сама вернулась из Токио. — Но Париж?! Нет, здесь что-то напутано. Париж громаден, зелен и прекрасен!.. Париж — это Нотр-Дам, Монмартр, Пер-Лашез, Елисейские поля! Это — Золя, Жорес, Бальзак, Дюма, Флобер, Тургенев, Эренбург, Маяковский… Это, бог с ней, Плац Пигаль, но никак не автоматы по торговле воздухом!»

Теперь он один наедине с вечереющими предгорьями в громадном окне. Тонкая пыль, осевшая на оконных стеклах в косых вечерних лучах, скоро сольется с фиолетовой темнотой. Желтые свечи тополей тоже загаснут с закатом, и в сыреющей, волглой темноте тополя выступят из мрака серыми боками стволов и будут казаться еще длиннее на фоне дымящихся выше гор звезд. И никто ему не напомнит о кранах, торшере, причудах шаровой молнии, не спросит об автоматах, продающих чистый воздух. Он помрачнел, тяжело опускаясь на диван в гостиной и не зная, что ему делать. Подумав, он решил обождать еще немного — тем временем кончится операция, Костя доедет до дому из клиники, и он застанет их всех троих вместо.

«Квартиру давно след поменять, на кой эта громадина! Непонятный коридор, выстуженные комнаты, тишина, как в саркофаге, пока не включишь радио или телевизор. Летом жарища, зимой холодина зверский, углы коптятся, как в паровозном депо, пол на кухне скрипит. Боковые соседи — сущие психи, детей по интернатам рассовали, чтобы самим можно было всласть буянить». Он не признался, что наговаривает на квартиру и соседей, чтобы отвлечь себя. Все в квартире напоминает ему каждый день и час об Инне, а ночами, в смутном зыбком сумраке предутренних часов, это почти невыносимо. А что касается боковых соседей, то они действительно редкостные скандалисты, но и на них можно найти управу.

Нет, Косте он отдаст три билета, а сам в филармонию, может быть, не пойдет: что-то совсем плохо стало ему вчера, после салюта, когда шел от касс филармонии домой. Может, не надо геройствовать, а есть смысл взять больничный лист, чего он не делал лет десять, а то и больше, и отлежаться до вылета — если обещал прилететь. Но сегодня с Костей он поговорит о другом. Костя тоже никогда не жаловался ему ни на здоровье, ни на то, что времени всегда остается мало и что многое все чаще приходится делать на ходу, хотел бы того или не хотел — на ходу обмениваться новостями, на ходу просматривать журналы, на ходу пролистывать каталоги, на ходу читать газеты.

В них он встречал и свое имя, но это лишь поначалу доставляло ему волнующе-слабую радость, а потом привык, и если вычитывал в газетных столбцах о себе, то читал как о хорошо знакомом, но постороннем человеке и вопрошал себя же: зачем этому человеку, как сказывал, кажется, Хемингуэй, кратковременное бессмертие петитных саг о нем? Почему люди до смерти завидуют, если о ком-то написано, а о ком-то не написано?

В шрифтах он был не слишком силен, хотя в сравнении со многими коллегами и тут понаторел прилично, ибо почти никогда не отказывал редакциям, если речь шла о его выступлении, и за годы он хорошо усвоил, что такое гранки, верстка, корректура, но его до горячечного зла раздражала беззаботная инфантильная легкость бодряческих сказаний о его  д е л е, и со временем он твердо и спокойно распорядился — никаких корреспондентов к себе не пускать, но ничего путного из его распоряжения, конечно, не вышло.

IV

Позавчера проник к нему сутулый, в темных очках, похожий на нескладную птицу журналист не из газеты Марьина, которую он в отличие от марьинской — он хорошо знал, в чем именно это отличие, — не особо жаловал за скоропалительность и верхоглядство.

Дятел не дятел, а так что-то похожее. Пришел растрепанный, как будто бы только что спустился, подолбав кору дерева. Первое, что показалось, — пьяноват или с похмелья, но пришелец оказался трезв, только простужен. Очки он снял и сунул в нагрудный карман потертого пиджака. Глаза его заметно слезились, но чувствовалась во взгляде проницательная цепкость. Руки он не спешил протягивать («И хорошо, — подумалось откровенно, — еще не хватало схватить гриппок»), но зато полупоклон его — и куда только подевалась сутулость — был изящен, исполнен большого достоинства, и это ему понравилось в журналисте, которого мысленно он назвал Сутулым.