Выбрать главу

Он вдруг нашел, что музыка вызывает иногда профессиональные ассоциации, и что Кости  у ж е  н е т, и что прав был тот военный летчик, которого он оперировал перед самым концом войны — запомнился он и запомнилась его фамилия, она была странной — Гредов, — но сам военный был очень хорошим человеком и с ним наедине говорил о том, что в жизни этой самое главное  ж и т ь, жить и чувствовать себя обязанным людям, — не часто об этом говорят вслух, а если и говорят эти слова, то знают, что только напоследок говорятся они не зря. Но Гредов выжил, хотя потом и не случалось так, чтобы увидеться им снова.

Гредов воевал еще до большой войны — в Испании. Он и там летал, на «чатос», на «курносом» — так называли испанцы советский истребитель И шестнадцатый. Но Гредов наверняка еще там и комиссарил. Хороший из него получился бы комиссар, да, собственно, он и был таким комиссаром.

«Профессор, мы с вами еще сравнительно молоды, — говорил он. — И мы борьбу за человека выиграем. Мне, конечно, больше не жить. Но я не верю в силу зла. В конце концов зло смешно. Оно подлежит осмеянию, больше осмеянию, чем сдаче на его милость. А еще — никому и никогда не надо прощать шкурности и хамства. Шкурность и хамство — первые родители фашизма. Я знаю, настоящие люди даже в час гибели дышат свежим воздухом и смотрят на солнце, но о шкуре собственной меньше всего думают…»

В один из ликующих дней новых космических торжеств, постепенно ставших привычными, увидели они с Инной в телевизионном репортаже позади группы космонавтов человека с постаревшим, но знакомым лицом. Он профессионально четко перенес его в обстановку госпитальной палаты.

Гредов?

Ухала маршевая медь, торопливый диктор бодро сыпал громкими словами, радость не загасала, но экран уже заняли осанистые люди в шляпах и осенних пальто, по виду иностранцы, у некоторых в руках кинокамеры, а когда снова показали космонавтов, то человека, похожего на Гредова, сзади них не оказалось.

Он снова увидел его через месяц в киножурнале перед чудовищной двухсерийной ахинеей, на которую его затащила Аля; увидел в кадре, запечатлевшем тот же самый момент, и понял, что не обознался. Чтобы окончательно увериться, он пошел на следующий день в кино уже без Али, потом еще и еще пошел, и снова его охватывало сомнение, когда на экране появлялись иностранцы, а Гредов исчезал безвозвратно.

Косте он о Гредове не успел рассказать. И о Вадиме Хвощеве тоже — с тем сложнейшая история произошла. Но не погиб Вадим Хвощев, и жаль, Костя не узнал. Но Михаил Иванович погиб, летчик погиб, генерал Фокин умер… Остро сожалея об этом, он снял в предоперационной марлевую маску; опустился на жесткую, обтянутую желтой клеенкой кушетку и вдруг ощутил такую отрешенную усталость, словно прожил на белом свете несколько однообразных и безразличных веков.

III

Было слышно, как за тонкой перегородкой — в ординаторской — льстивый голосок продолжал разговор:

— Еще раз извините за вторжение. Журнальчики полистал, старые, со стажем. А я, между прочим, вашему сыну привез марочку из Болгарии…

— Дочь у меня! — мило отвечала за самодельной стенкой женщина Алиным голосом.

«Юрка — дочь? Что за бред?»

Льстивый голосок соглашался немедленно:

— Ах, дочь, верно! Спутал я, извините, с Алиной Хакимовной. Это у нее сын. Расстроен — жена больна. Я час жду. У дверей столкнулся с главным, не узнал меня. Шаг каменный! На такой, знаете, скорости прошагал! Мне бы только его совет. О жене. Все же нешуточная операция… Или с Константином Петровичем лучше? А старик не обидится? Сами знаете… Но я слышал, будто он улетает не нынче завтра в Подмосковье? А надолго?

Сбивчиво говорили в ординаторской о нем и его сыне. Голосок показался знакомым. Он попытался вспомнить. Он всегда помнил хорошо. Он помнил без записных книжек решительно все, что другие предпочитали записывать — фамилии, адреса, многозначные номера телефонов. Отец уверял, что у Кирова Сергея Мироновича была такая же особая память, и он, отец, конечно, знал про Кирова точно.

Невидимая женщина снова перебила собеседника, и вопрос прозвучал очень участливо.

— А как сейчас Людмила Михайловна?

— Плохо. Нельзя ей, знаете, танцевать. Уже шесть месяцев нельзя. Серьезное дело. Считайте — шесть месяцев!..

«Боже, кто бы подумал! Людмила Михайловна! Кто такая  Л ю д м и л а  Михайловна?» Имя, отделенное им от отчества, быстро-быстро запульсировало в сознании неоновыми, вспышками, то ярко, увеличиваясь до сказочных размеров, то мгновенно исчезая в пустой и пугающей черноте. На Пикадилли-серкус, где в ясную погоду ночью светло как днем, видел он самые яркие в его жизни рекламы. Но они полыхали сквозь бисерную кисею дождя, и красный их свет ложился в молочном тумане кровавыми отблесками безмолвно-гигантского пожара, который тушить никто не собирался. Вспомнить, кто она  т а к а я, стало самым необходимым — и он вспомнил, он очень хорошо  в с п о м н и л… Еще до Инны?.. Нет, уже с Инной… И после. Магазинчик, шампанское, улицей почти бежал. Людмила… Люда… Плохо. Расстались плохо. Она не дала права ее любить, не  п о х о т е л а, как с понимающей ироничностью отзывался об этом старый и верный товарищ, перед которым у него никогда не водилось никаких тайн и секретов. Нельзя…