ГЛАВА ВТОРАЯ
Отец его был полковым врачом, потом в окружении знаменитейшего Бурденко, на третьих и вторых ролях, что, однако, зазорным не считал, а почитал за честь. Одно время ходил в адъюнктах Военно-медицинской академии, но перестал, хотя многие отмечали его неординарность в научных исследованиях и, кажется, особенно в работах по изучению проблем консервирования крови. Но академию пришлось оставить, ибо слишком много войн выпадало помимо гражданской: не успел вернуться из Испании, где вместе с республиканцами прошел всю горькую дорогу отступления от Барселоны через Пиренеи до французской границы, как оказался под Халхин-Голом, там работать в операционной палатке, насквозь прокаленной солнцем, приходилось по шестнадцать часов в сутки, и, когда выпадали часы для тяжкого, как камень, сна, успевал подложить под ноги табурет на походную койку и закрыть его шинелью — для ног, они затекали до синевы от долгого стояния за день; а после монгольских суховеев — заметеленные морозные леса севернее Ладоги; приходилось оперировать и своих, и белофиннов — пленных, разумеется; рослыми и терпеливыми оказывались эти «лахтари», зубами только скрипели.
Думалось: ну вот, кажется, все, но были еще к о м а н д и р о в к и, а следом за ними навалилась она, Отечественная, и снова началась р а б о т а… В работе Бурденко его и заприметил. И умер отец на р а б о т е, внезапно, как дед — земский фельдшер. Еще утром по многолетнему обыкновению баловался для бодрости гирями, а вечером отца не стало. Взвод солдат из охранроты госпитального городка на опушке подмосковного бора, где сосны с бугристой подзолоченной корой перемешались с белыми березками, салютовал над гробом бывшего красногвардейца и военного хирурга. Поднялись над лесом потревоженные троекратным винтовочным залпом птицы, и с веток ближних деревьев сухой снег ссыпался на глубокие сугробы вместе с жухлыми, пробеленными седым инеем остатками осенних листьев и редких пожелтевших хвоинок.
Кряжистый Багарадзе, говоривший накануне речь, стоял без шапки, опустив большую упрямую голову. Он не шевельнулся ни при залпах, ни тогда, когда березовый лист запутался в его иссиня-черных волосах и лицо обдало сухими колючими снежинками, которые тут же растаяли на щеках, и влажные следы тонко потянулись по его смуглым щекам, от невидящих глаз к гладко выбритому подбородку.
А за неделю до отцовских похорон под этими деревьями троекратно салютовали в память лейтенанта Зайцева, которого он знать не мог, но могила которого оказалась рядом с отцовой.
О Зайцеве ему рассказали на кладбище перед отъездом. В молоденького лейтенанта ударила шальная пуля. Жил он не в казарме, а в крайней избе. Многие офицеры квартировали по избам. Под вечер хозяйка ушла к соседке, а он сидел у оконца за столом и старательно чистил разобранный «вальтер», а в это время дальний караульный возле склада выстрелил неприцельно: то ли просто наобум, то ли что померещилось в зимних сумерках. Пуля долго летела против сильного морозного ветра через пустырь и огороды, но не миновала оконца, хотя и на излете, но сила у пули еще была.
Ему показывали и крайнюю избу, и большую поленницу березовых дров в аккуратном, чисто подметенном жесткой метлой дворике — у сараюшной стенки, — за которой грузно топталась и сопела старая корова, — поленницу за день до выстрела сложил Зайцев, он по утрам любил колоть дрова и делал это о азартом; и пробитое оконце — маленькое отверстие хозяйка заткнула серой тряпицей, и черные огороды, слегка запорошенные снегом, обдутые сильными ветрами, с бедно торчащими сухими трубками прошлогоднего подсолнечника. Он все это видел и вороненый трофейный «вальтер» вертел в руках, потом словно взвешивал курносый пистолет на ладони; немудрящий, но потрясающий откровенностью дневник лейтенантский перечитывал целую ночь — и все представлял, как приключилась нечаянная беда. Погибнуть бы на фронте было бы лучше, почетнее, что ли. Об отце он знал если не все, то многое. О Зайцеве до дневника он не знал почти ничего.
«За эти несколько месяцев я, пожалуй, накопил больше жизненного опыта, чем за всю свою прошлую жизнь, — писал Зайцев в учебном подразделении. — Приходится дело иметь со всякими людьми. И все вроде бы свои. Одну форму носим, один борщ едим, по одним мишеням лупим. Но одни — люди хорошие и честные, настоящие советские, а другие в эти горячие дни больше думают о своем «я», чем о победе. Такие типы в любую трудную минуту отрекутся от всего, что раньше делали или говорили, если дело повернется к ним боком.