— Почему именно хорошие стихи? — обеспокоился Коновалов, предчувствуя, что Нея ему снова хочет сказать приятное, и Нея сказала со вздохом, выдержав паузу и решившись, сказала — пусть будет это ее п р и з н а н и е м:
— Плохие люди хороших стихов не пишут.
— Вы снова за свое! — вроде бы недовольно поморщился Коновалов. — Зачем такие незаслуженные похвалы?
Тогда она снова решилась:
— А я говорю, что думаю.
Неловко стало Коновалову.
— Всегда ли говорите? — коротко спросил он, пряча за отрывистостью неловкость.
— Конечно, нет! — вздохнула она и погладила сумку с Мюллером с другой стороны. Руки их сошлись близко. Очень сожалела Нея, что не может сказать ему так: «Если бы говорила всегда, то я должна сейчас просить у тебя прощенья, что раньше не встречала тебя, что ездила в этот заповедник в Подмосковье с д р у г о м Сашкой». Она с мучительным, заново переживаемым усилием разжаловала Сашку в друга с маленькой буквы и окончательно решила, что больше никаким звонкам и письмам к нему ни за что не бывать.
Она ощутила желание сдвинуть сумку с этим пудовым Мюллером, сбросить ее на пол, аккуратно закрытый куском старого, списанного, но дорогого ковра — не свой же из дому притащил сюда угрюмый водитель, при котором она хотела обнять Коновалова, а там будь что будет. «Ведь и ты, милый, этого хочешь», — она подумала нежно, а сама внезапно сказала:
— Знаете, — сказала она, когда машина свернула с главной дороги на глинистый проселок и до ее дома оставалось не больше пяти километров, — если смотреть на эти горы дольше, особенно весной или летом, то покажется, что за ними обязательно должно быть море. Такое огромное синее море!..
— И белый пароход, — серьезно продолжал Коновалов. Когда автомобиль сворачивал на проселок, ее провожатый, как ей показалось, незаметно напрягся внутренне и отклонился всем корпусом в противоположную сторону.
— Да, белый пароход, — согласилась она, щемяще вспомнив виденное всего раз в жизни синее море. — Недурно утром отплывать бы белым пароходом на работу! Да, да! Фантастика? Но, как говорится, есть и проза жизни: утром автобусы наши очень ладно ходят, а вот обратно добираться трудно!
Это скользящее, отвергающее близость движение Коновалова обидело ее. Точно — он не хотел никаких сближений. Ей показалось, что Коновалов вообще ее плохо слушает, но в эту секунду он спокойно сказал измененным, сухим, рассудительным голосом, огорчившим ее своей посторонностью:
— Пожалуй, нет за такими горами никакого моря… Хотя…
Ее обрадовало, что он слушает. Но испугала обыденная отчужденность голоса, поняла, что Коновалов все еще выбирает — как же ему быть, что же ему делать, ведь все можно вернуть на свете, но только не эти мгновения, которые не решат без тебя грядущих событий, если ты сам не решишься на что-то.
Чего же ты, Коновалов, медлишь? Давай! Нею бросило в жар, как там, в холодном вестибюле перед выходом к машине, когда Коновалов деликатно помог ей надеть ее плащик и будто невзначай разгладил плечики его. Она загадала с такой же решимостью, с какой некогда отлучала от себя теперь уже давно и навсегда бывшего д р у г а Сашку: все будет у нее с Коноваловым хорошо, если он продолжит за этим своим замедленным, но все-таки обнадеживающим х о т я что-нибудь такое о море, с чем она согласится; и все будет плохо у нее с ним, вернее н и ч е г о не будет, если он замолчит или скажет о другом, пусть даже о том, о чем она думает беспокойно, скажет банальнейшее и такое желанное «Я тебя люблю».
И Коновалов сказал:
— Море, говорите? Чего же это я? Забыл! Ведь за этими горами — вы, Нея, в самом деле правы — море. Настоящее море, Только не Черное…
Нея вспыхнула радостью, и он, отзываясь на эту радость, быстро-быстро стал вдруг почему-то говорить о каком-то летчике Гредове, который учил их летать в авиационных курсантах (она сразу представила его, как могла по-женски представить, в пилотской кабине — и нашла, что эта кабина вполне подходит для Коновалова). Их — это его, Коновалова, и еще Евгения Марьина, его хорошего знакомого и больше того — друга, с которым Коновалов любит ходить по этим горам, и бывает, что зараз они вместе проходили по тридцать кэмэ, чему она не очень поверила, но рассказывал Коновалов увлеченно, и ей самой захотелось пройтись не спеша горным поднебесьем рядом с Николаем Васильевичем, нет, Николаем, нет, Колей. Но вдруг она со всем ужасом и со всей ясностью увидела рядом с ним не саму себя, а ту, единственно для него дорогую и близкую, которую он во второй раз назвал за сегодня, — Л и д и е й Викторовной в первый раз, когда он что-то рассказывал о ее работе, а она прослушала, задумавшись о своем, и вот сейчас, уже на самых последних километрах, — во второй раз — просто Лидой. И выходило, что нет, не было и никогда не будет для Коновалова человека ближе, дороже и умнее, чем эта Лида, которую она тоже вслед за Коноваловым, как это ни странно, зауважала, испытывая, однако, к ней уважение большое, но неприязненное.