Выбрать главу

Вот о чем подумала Нея за мать, проходя мимо запертого дома Ереминых по скользкой тропинке к заборчику. И Нею тут будто током ударило: у мамы по лицу текли слезы.

— Что? — испугалась Нея, заскользив по тропинке, теряя радость и чуть не падая, — Что, мама?

Первая мысль — о дочке. А может, у Сулайновых беда?

— Нет, нет, не Иришка. Радио.

Ничего не поняла Нея.

— Радио! — повторила настойчиво мать. — Там говорили. Страшно мне стало, доченька, страшно!

Мать тревожно расширившимися глазами спрашивала у нее ответа, и горестные морщинки на лице ее блестели от слез.

— На люди вышла. Сил нет одной слушать. Через час снова будут передавать…

— Но, мама, войны же нет! Это — о переговорах!

Нея приуспокоилась и обняла мать, объясняя ей, как ребенку, все, что можно было объяснить, даже про незнакомого Усманова сказала, он ведь дипломат, этот старый знакомый неведомого ей профессора Иванова, которого, однако, знают и хвалят многие люди, и Сулайнову он все же помог, и, наверное, не только одному Сулайнову. И как это бывает часто, незнакомая фамилия подействовала больше всего, и мать глянула, услышав эту фамилию, с большой надеждой на Нею, потому что дочь никогда ее не обманывала.

В быстро вечереющем небе, высоко над поселком и горами, гудел самолет. Небо очистилось от туч, готовясь к спокойному отчужденному сиянию дальних ночных звезд, и Нея посмотрела вослед самолету. Три звездочки, ярких и пронзительных, согретых живым теплом, он уже быстро нес по холодному небу от гор в степь удаляющимся треугольником, и дольше, и правдивей всех, ей показалось, мерцал в сырой вышине зеленый огонек.

Владивосток,

23 января 1978 года

ЗАКОН БЕРНУЛЛИ

Повесть третья

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Ну же и ерунда получилась, а все равно было жутко. Дюжий палач в черной маске, за прорезями которой яро светились его мстительные глаза, безнатужно, с легкостью необыкновенной, которая обычно является в сновидениях, поднимал упеленатую в серые холсты фигуру к веревочной петле, приуготовленной по всем правилам его страшного ремесла, задерживал голову жертвы у края намыленной веревки, чтобы видела огромная молчащая толпа, потом, хотя и тяжела была жертва, легко опускал палач ее вниз на лавку, распеленывал, старательно смазывал голую спину йодом, и экзекуция начиналась: били шпицрутенами, затем почему-то хоккейными клюшками били, а йод спасал от заражения крови.

«Приснится же несусветная чепуха!» — Коновалов вспомнил про свой сон и про то, как промаялся, отходя от него в полудреме до мутного, к долгому затяжному дождю — рассвета, без привычного щебета птиц, а потом, когда по стеклу и заоконному карнизу хлестко затарабанили, не легче градин, крупные капли, встал с постели и, опережая звонок, вдавил кнопку старенького будильника, чтобы тот не тренькал зря.

Он порадовался, что чепуховые сны забываются точно так же быстро, как дни отпусков, проведенные в санаторском «сидении», похожие своим безмятежным затворничеством и счастливым бездельем один на другой.

Будильник не затренькал, и тогда снова сквозь неясную полудрему всплывали из близкого и далекого забытья то гладкое лицо лысого Корнеева, тускло поздравляющего Коновалова с почти единогласным избранием в партком («Ну, батенька, один голос против — разве это в счет! И вообще, когда единогласно избирают — это, поверьте мне, слишком хорошо, даже чуть подозрительно!»), то какие-то старинные гербовые бумаги (на прошлой неделе пришлось три вечера подряд засиживаться в архиве, тамошний начальничек, мужичок деловитый и сытенький, самолично изумился, так сказать, живой связи времен), на бумагах буквы в замысловатых каллиграфических завитушках, слова со старорежимными ятями и ерами, бумага, пожелтевшая от времени, с чернильным штампом архива в углу и крупно выведенным номером — доклад царю о деле польского студента и резолюция его величества крупным почерком на полях. Читалась она будто с большого экрана в кинотеатре. «Заслуживает смертной казни. Но слава богу, смертной казни у нас нет… И не мне вводить ее. Провести 12 раз скрозь тысячу человек. Н и к о л а й».