Потеря была велика, и Саня принялся натаскивать — постепенно выбрасывал все дальше и дальше от барака — не кого-нибудь, а замухрышистых на вид Жучка и Желтохвостую, о которых и не подумаешь, что у них есть летная силенка, тем более сообразительность и чувство ориентации, как у бусых. Натаскивание шло успешно. И все-таки не возвращалось к Сане душевное спокойствие и впервые терзала зависть к врагу: Пашке привезли оренбургских попов — черных с белыми головами и белыми маховыми перьями голубей. Не масть, не красота попов разжигали зависть — то, что они поднимались в вышину прямо-прямо, как жаворонки.
Сегодня перед лыжной вылазкой Саня затолкал за пазуху Жучка и Желтохвостую, кинул их на ветер от маяка. Они повернули и напрямик, резко взмахивая крыльями — к Тринадцатому участку.
Саня ликовал:
— Круга не дали — и домой!
Он ползал неподалеку от крутояра. Видно, хотел взойти по ступенькам, вырезанным в глине, но упал и скатился на берег. Ноги не слушались, да и ступеньки были в ледке.
Зачем-то снял ботинки: наверно, попытался оттереть ноги и не оттер, вдобавок обморозил руки.
Он ползал вокруг ботинок. Голые руки и ноги были белы. Портянки — их шевелила поземка — валялись на тропе. По этой тропе, начинавшейся от барачных общежитий на том берегу пруда (километров пять отсюда), он и дошел до крутояра. Куда его несло в такую морозную непогодь? Да еще в бумажных портянках и расползающихся ботинках? Это тебе не Средняя Азия. Сидел бы в общежитии возле печки. Мы на что закаленные, и то оделись теплей обычного.
На нем были ватные брюки с развязанными тесемками, ржавая фуфайка и янтарно-рыжий треух.
Теперь, вспоминая облик казаха, я с улыбкой думаю о наших тогдашних возрастных представлениях. Казаху было лет двадцать пять, а мы воспринимали его как пожилого дядьку.
Казах увидел нас. Вскинул голову. Глядел страдальческими, цвета пустыни глазами.
— Малшики, деньга дам…
Руки казаха подломились. Он ткнулся в шершавую наледь.
Мы бросили лыжи. Перевернули дядьку на спину. Стали тереть снегом его ноги.
Никак не проступала на лапищах казаха обнадеживающая краснота.
— Бессмысленно, — сказал Лёлёся. — Не ототрем на холоде. Градусов сорок. Не меньше. И сами обморозимся.
— Малшики, деньга дам. Таскай барак. Бульна, шибко бульна…
Связали лыжи. Завалили на них казаха и покатили. Я быстро сообразил, что катить такого здоровенного дяденьку будет страшно трудно: толкать можно лишь с боков и низко наклоняясь.
Вот бы лыжи Кольки Колдунова — широки, длинны, железной прочности, притом в их высоко загнутых носах просверлено по дырке. Охотничьи лыжи!
Я бросился к ущелью. Колдунов стоял на выходе из него.
Он тронулся с места. Лыжи мерно поплыли, сшибали заструги. Либо он решил нам помочь, либо догадался, по какой причине мчусь к нему.
Я толкнул Колдунова в плечо. Верткий, как кошка, он успел упасть на руки: это связало его.
Колдунов все-таки ушибся. Утаскивая лыжи, я посмотрел назад — он вставал медленно, будто превозмогая слабость и боясь свалиться.
Между охотничьими лыжами положили лыжи Сани Колыванова — тоже длинные. Связали обе пары. Я отнес их наверх.
Мы тащили казаха волоком. Тяжел! Прямо-таки медведь. Мы скользили по лестничной наледи, скатывались вниз, отдыхали, учащенно дыщд.
Он тревожился, что бросим его.
— Малшик, деньга дам… Пряник покупите на базар, семечки покупите…
Мы молчали, снова тащили казаха по длинной вилючей лестнице. Пыхтение, клубы пара, ругань. Лёлёся, и тот лаялся.
Саня натянул на руки казаха шубные рукавицы величиной в штык лопаты.
Рукавицы он выменял на байтового сизаря. Колдунов продел в носы лыж тонкий сыромятный ремень, а кончики завязал узлом. Лёлёся обмотал своим широким длинным вязаным шарфом ноги казаха.
Рядом с Лёлёсей пристроился Колдунов. Кто знает, почему он переменил решение: пожалел ли казаха, совестно ли стало, что товарищи лезут из кожи, а он стоит в сторонке, или просто-напросто испугался, что мы, везя казаха, угробим охотничьи лыжи — не такие, дескать, люди, чтобы беречь чужую вещь.
В Железнодольск Лёлёся Машкевич со своей матерью Фаней Айзиковной приехал после смерти отца незадолго до начала войны.
В наш барак их устроил родной брат Фани Айзиковны. Он был инженером-сталеплавильщиком. Жил в двухэтажном коттедже на Березках. Вызывая сестру и племянника из Бобруйска, он рассчитывал, что они поселятся в коттедже, однако Фаня Айзиковна не пришлась по душе его супруге и оказалась на Тринадцатом участке.