На вызов явился сам оперуполномоченный Порваткин. Его сопровождал рослый младший сержант Хабибуллин. У обоих был вид людей, привыкших вести себя по-хозяйски в любом жилище Тринадцатого участка и в какое им угодно время дня и ночи.
— Где здесь жареный-пареный? — бравым голосом спросил Порваткин, уставясь на Тахави, разомлевшего от тепла, сытости и женского внимания. — Надевай, джалдас, меха. И пойдем. Смотрю, загостился у баб, как медведь в малиннике.
Пальцы рук плохо слушались казаха — с трудом завязал тесемки на треухе.
Портянки ему накручивали и ботинки натягивали Саня и я.
Полностью одетый, Тахави вспомнил о деньгах, попытался засунуть руку под фуфайку.
Марья засмеялась:
— Подь ты к лешему, беспонятливый. Заладил: «Деньга, деньга». Завтра хлеб не на что будет выкупить. Пригодится тебе твоя сотенная. Шагай с богом с товарищем Порваткиным. Он тебя отведет в участок, вызовет какой-нибудь газогенераторный грузовичишко. И доставят тебя по месту работы или в общежитие.
У казаха подгибались и дрожали ноги: было больно стоять.
Порваткин и Хабибуллин повели его, взявши под мышки.
Когда спускались с крыльца, Тахави хотел оглянуться на провожающих его женщин и детвору, но Порваткин приказал ему не вертеть башкой, и тот, ступая как водолаз в свинцовых башмаках, пошел дальше.
Мороз усилился. Он был обжигающе крепок, будто давешний спирт.
Так как все выходили из барака налегке, быстро на крыльце никого не осталось, кроме нас четверых и Коли, одетого в белую рубашонку и валенки матери.
Лёлёся, Саня, Колдунов и я стояли плечом к плечу на крыльце нашего барака среди снежных сухих скрипов, раздававшихся под обутками бегущих в ночную смену заводских рабочих.
1967 г.
ГУДКИ ПАРОВОЗОВ
Рассказ
Светлой памяти машиниста
Поликарпа Анисимовича Воронова
Все позабыла Надя Кузовлева из своего раннего детства, только одно запомнила — как, сидя на корточках на завалинке, ждала, когда закричит паровоз отца, возвращающегося из поездки.
Позже, уже взрослой, узнав о том, что Анна Лукьяновна не мать ей, а мачеха, Надя догадалась, почему так сиротлива в этом давнем воспоминании и почему так неразрывно слилась ее судьба с гудками маслянисто-черных, красноколесных, отпыхивающихся дымом и паром машин.
Сначала Кузовлевы занимали мазанку в окраинном городском местечке Сараи, где ютились пимокаты, шорники, чеботари, потом переехали в станционный поселок. Дома на их улице были как на подбор: пятистенные, с толстыми ставнями, под железными крышами; из дворов, обнесенных каменными заборами, доносилось звяканье колодезных цепей.
Тут жили машинисты, гордо называвшие себя механиками, неразговорчивые, тяжелорукие, плечи вразлет.
Здороваясь друг с другом, они били с размаху ладонью в ладонь и мерились силой. С достоинством они носили «шкуру» — мазутную спецовку, залосненную до антрацитового блеска.
То, что они часто были чумазы и скипидарно-крепко пахли потом, то, что в их отношении ко всем непаровозникам чувствовалась покровительствениость, и то, что подгуляв, они любили похвастать редкой, опасной и денежной специальностью, — не только не принижало достоинств машинистов в сознании окружающих, напротив — придавало им величие.
Наде они казались главными людьми на всем белом свете.
Счастье жить на улице механиков было неотделимо для ее обитателей от горечи ожиданий. Сильно ли, слабо ли, но волновалась каждая семья, кормилец которой уходил в поездку. И стоило ему не вернуться вовремя, дом охватывало беспокойство. Оно перерастало в тревогу, когда рейс того, кто отсутствовал, затягивался. И хотя задержки поездов, особенно товарных, случались в ту пору часто, все равно над предположениями, обещающими благополучный исход, властвовала мысль о крушении.
Женщины и дети в эти хмурые часы или дни редко ходили на станцию и в депо: придерживались обычая не подавать виду, если тяжело на сердце, и боялись накликать беду. Оставалось ждать сообщения рассыльной или свистка запоздалого паровоза, возвещающего о своем прибытии.
Когда терпение какой-либо из женщин иссякало, тогда сквозь всхлипывания слышались проклятия в адрес мужниной работы, от которой невозможно отвязаться.
Должно быть, не потому, что морозны уральские зимы, обметывало черные волосы Анны Лукьяновны инеем седины. И, наверно, не только потому Анна Лукьяновна и Пантелей, отец Нади, скрывали от девочки, что ее родной матери нет в живых, чтобы она росла неомраченной. Надо полагать, что им были присущи проницательность и тонкость, коль в обстоятельствах, вызвавших смерть Марии, они видели серьезную опасность для душевного здоровья Нади.