Первой загукала «кукушка». Обычно она кричала вроде петушка: задиристо, бесшабашно, шепеляво. На этот раз голос «кукушки» был неожиданно глух и пронят грустью.
Раз гукнула, два, три. Наверно, предупреждает об опасности какой-то поезд? Сигнал тревоги: три коротких свистка, один протяжный. Нет, не сигнал тревоги. Еще загукали паровозы, и все отрывисто и уныло. И вот уже в небе тесно от печальных гудков. Прежде они были оранжевы, пурпурны, серебристы… Сейчас одинаковы: черные.
Кажется, навсегда поднялась над землей кромешная темень с безмолвием и духотой.
На улице машинистов появился мужчина в черной шинели; в ладонях зажат околышек малиновой фуражки.
Отец выскочил на улицу.
— Что случилось?
— Умер товарищ Серго.
Выше вскинул голову; полы шинели тяжело парили.
Вернувшись в пятистенник, Пантелей снял с печи бочонок кислушки, пил ее с Нюрой. Они сидели в обнимку и говорили о том, что в сложнехонькое времечко им выпало жить; иногда не разбери-поймешь, что происходит; скрытничать стали; на собраниях сидеть тошно; кабы все начальники болели душой за народ, как нарком Серго, то нас бы теперь никому рукой не достать.
Через неделю Пантелей и совершил Орджоникидзевский рейс: доставил в родной город длинную цепь гондол с бревнами. Встреча была торжественная: никто из здешних машинистов не водил на «ФД» таких тяжелогрузных составов. Поручни паровоза обвили еловыми ветками; играл духовой оркестр. Высказывались. Пантелея и его семью доставили домой на легковом автомобиле. Вскоре к их двору подкатили две крытые брезентом грузовые машины: в одной были продукты, в другой — тюки мануфактуры, одежда, обувь, галантерея.
— Бери, Пантелей Абросимович, что хошь, — сказал начальник депо Гомонков.
— С деньжонками подбились. Получу, тогда…
— Ничего. Бери. Вроде награды. Профсоюз заплатит.
Пантелею взяли суконное пальто, Нюре — жакет из плюша и целую коробку ниток мулине, Наде — шерстяную матроску и шляпу из цветной стружки. Зине и Петяньке — сусликовые дошки. Еды тоже набрали изрядно: копченых колбас, жернов брынзы, истекающих жиром безголовых сельдей-иваси, бутыль патоки, связку баранок.
Толпа, окружившая грузовики, гомонила, жужжала, смеялась. Физиономии Кузовлевых ширились от счастья. Только Петянька серчал:
— Чё приперлись? — Стоя на краю кузова, он замахивался на народ сигнальным рожком. — Не т вам привезли, т нам.
Зимой отец взял Надю в Челябинск. Мороз. Снег. Синие тени вагонов, груженных синими стальными плахами.
Из-под копны сена выпугнули лисицу. Она пронзительно тявкала на поезд.
Обратно приехали за полночь.
По-разному отложилось в сознании людей начало войны.
Для Нади оно было изменением привычного круговорота гудков.
И днем и ночью шатали, встряхивали, проламывали небо своим криком неизвестные паровозы. И то, что они вырывались оттуда, где шла война, сказывалось в их свисте: слышались рыдания, стоны, обвалы, виделись красноармейцы, кидающиеся с гранатами под гусеницы фашистских танков, потоки беженцев, поворачиваемые вспять пулями «мессершмиттов», мальчишки, прячущие в погребе голубей.
Была в этих гудках сила, которая отнимала сон и заставляла заботиться о тех, кого привозили эшелоны, санитарные поезда.
Надя складывала в кошелку ломти хлеба домашней выпечки, картошку в мундире, огурцы, лук и морковь, сорванные в огороде.
В чайник она наливала молока или квасу. Бежала «на путя».
Она казалась себе взрослой, строгой в теплушках, загроможденных скарбом и нарами и провонявших карболкой, хлорной известью, махрой. Пресекающим тоном учительницы она приструнивала того, кто, поедая ее снедь, жадничал или пытался что-нибудь припрятать.
Однажды в последнем вагоне эшелона она увидела бритоголового мальчика лет двух. Он сидел на полу; из глаз сыпались слезы; между всхлипами, колебавшими его тоненькое тельце, он повторял:
— Ябли-и-чко.
Над мальчиком недвижно стояла старуха.
— Где они, яблоки-то, на Урале, да еще в июле месяце? Под колеса, что ли, лечь? Замолчи.
Старуха почувствовала взгляд Нади, обрадованно посмотрела на нее, подумала, вероятно, что можно надеяться на помощь этой девочки с медным обручем на голове.
— Внучонок Игорек. Родителей фугаской в Днепропетровске положило. Маковой росинки не взял в рот за целый день, все яблоко просит.
Старуха остервенело замахнулась, но не ударила Игорька: сникла, зарыдала.
Надя побежала на железнодорожный базар.
Прилавки тянулись вдоль изгороди привокзального сада. Из крон высоченных тополей, ушлепанных хворостяными гнездами, взметывались вихри беспечного грая грачей.