— Неужели он сбежал?
— Куда здесь бежать? Я о другом думаю.
— Может, он... того, а, боцман?
— И сам не знаю, о чём думать, — вздохнул Кнып. — Только не для этого Антон с судна ушёл, чтобы сбежать.
Чувствую, не для этого. Что-то замыслил он... — И неожиданно заключил: — Может, и мне с ним надо было идти...
— Ничего не понимаю.
— Я и сам не понимаю, но что-то здесь не то...
— Иди, боцман, отдыхай, — мягко сказал Чхеидзе. — Тебе совсем плохо, дорогой. Завтра обязательно достану для тебя нырка. Палкой убью. Целый день буду караулить, а убью. Иди, дорогой, иди.
Совсем стемнело, когда на одной из сопок заметили костер. Временами пламя пропадало, знать, пригибало его ветром, потом появлялось опять, робкой свечой светилось в необъятной черноте северной ночи.
Суходолов и Чхеидзе, торопясь, перевалили через ближний холм. Шли молча, не спуская глаз с помигивающего вдали отблеска костра, боясь упустить его из виду. Старый мичман задыхался от быстрой ходьбы, на последнем крутом подъёме стал совсем сдавать, и Чхеидзе пришлось поубавить шаг. Когда наконец приблизились, от костра, пошатываясь, отделилась фигура. Это был Клинов.
— Где Антон? — спросил Суходолов, держась за сердце. — Что с ним?
— Возьмите вот это. Тяжело, мне не удержать, — как-то странно, чужим голосом ответил Клинов, протягивая мичману большой тёмный кусок. — Вам нёс, на судна, а вы вот здесь. Держите.
Пальцы Суходолова утонули в мохнатой шерсти. Голова кружилась, дрожали ноги. Дурманяще пахнуло парным мясом.
— Медвежатина, — сказал Клинов. — Поешьте, а то так нельзя, упадёте так... Я вот поел немножко...
— Где Антон?! — заорал Чхеидзе.
— Там, у костра. И он, и мохнатый, оба лежат, рядом... Антона я застал ещё... — Клинов беспомощно, как ребёнок, ткнулся вдруг в плечо Суходолову: — Товарищ мичман, это ведь я... Такие слова говорил ему, винил...
— Ты о чём? — вздрогнул Суходолов, почуяв недоброе и совсем ослабев от этого. — Прямей говори!
— Живого застал ещё... Всё я понял, всё. Для нас Антон ночью ушёл... на медведя. Понимаете, для нас! И вот — всё, конец... А я такое — хоть топись. Как жить-то теперь, как?
— Ах, Антоша, Антоша, парнишка ты мой дорогой! Как же быть теперь? Что делать?! — Суходолов, не замечая, обронил тяжёлый кусок медвежатины и, с трудом волоча непослушные ноги, побрел к костру.
Чхеидзе молча оттолкнул Клинова с дороги и пошёл следом за мичманом.
Похоронили Антона на крутом обрыве мыса Крестового. Долго стояли над свежей могилой, обложенной камнями, слушали каждый в себе общее горе, глядели, как ветер треплет ленточки Антоновой бескозырки, прижатой куском гранита к рыхлой земле. Стонал, надрывался внизу, у подножия мыса, океан, и далеко отсюда, с сорокаметровой высоты, виделся буйный простор, катящиеся лавины седогривых волн.
— Да, надо и мне было идти с ним ночью, — задумчиво сказал боцман Кнып. — Будто чувствовал, что надо...
Ему никто не ответил. Только Клинов украдкой поднял на него удивлённые виноватые глаза. И отвернулся, закрыв лицо рукавом бушлата. Плечи его вздрагивали. Он с трудом произнёс:
— Ну что же вы молчите? Хоть что-нибудь скажите мне. Слышите? Не молчите только...
— Что тебе сказать? Нечего сказать, — ответил Чхеидзе.
— Пошли, — с тяжёлым сердцем произнёс Суходолов. И они гуськом стали спускаться с обрыва. Последним, ссутулившись и чуть приотстав, брёл Клинов.
Почти неделю ещё держалась дурная погода. Шторм не унимался, ветер клубил, лохматил сизые облака, они низко стелились над землей, отсекая вершины сопок. В проходе в бухту, как в гигантском котле, клокотали волны, вздыбливаясь, с грохотом расшибаясь о скалы. В такую пору и думать не приходилось о помощи — ни с моря, ни с воздуха.
Когда шторм наконец утих, «Баклан», изрядно потрёпанный, вышел из бухты Изменной. С приспущенным флагом проходил он мимо Крестового мыса. Мичман Суходолов, боцман Кнып и Клинов стояли на мостике, обнажив головы, и молча смотрели на крутой обрыв, где едва приметным бугорком поднималась Антонова могила.
Многое довелось повидать и пережить мичману Суходолову за свою долгую службу на флоте. Особенно в годы войны, на Балтике. Навсегда запали в память самые первые, трагические дни Либавы, когда пришлось держать оборону, а потом прорываться из окружения. Сколько его боевых товарищей пало за те первые семь дней, не сосчитать, наверно. У него на глазах фашистские самолёты потопили транспорт, на борту которого находилось несколько сот раненых, женщин, детей. Уцелевшие плыли к берегу на брёвнах, досках — кто на чём, а самолёты безжалостно расстреливали их из пулеметов с бреющего полёта... Да и в последующие лихие годы немало людского горя довелось видеть Суходолову...
Но то была война — великая, общая человеческая боль, и гибель людей не то чтобы была оправдана — нет, этого никогда нельзя оправдать, как нельзя к этому привыкнуть, — а была она горько неизбежна, неотвратима... А теперь-то! Теперь, когда такая мирная тишина кругом, сама мысль о гибели кажется неправдоподобной... «Ах, Антоша, Антоша! Жить бы тебе да жить. Не судьба, видать. Другого полёта судьба у тебя — полёта высокого и светлого...» Суходолов ни минуты не думал о себе, о том, что ему, командиру, придётся держать ответ по прибытии в базу. Конечно, придётся. Но разве можно думать об этом сейчас? Он чувствовал непоправимую вину свою, которую от сердца своего не мог, да и не сумел бы теперь, оттолкнуть. Наверное, можно было как-то предотвратить такой горький случай, но вот чего-то он не предусмотрел, за чем-то не уследил... И обжигала душу боль за Антона, за этого совсем ещё молоденького славного парня, годившегося ему в сыновья. И вместе; с болью этой в сердце жила гордость. Неслышно поднялся на мостик Чхеидзе, на минутку оставив свою машину.