Настоящего первого поцелуя, а не такого, что я когда-нибудь полушутя-полувсерьез схватил на гулянье, к примеру, Надюшку Балдову да и поцеловал при всех, а она засмеялась и вдогонку звонко шлепнула меня ладонью промежду лопаток.
Не было первого поцелуя. А между тем, может быть, когда я буду помирать и всю свою богато и радостно прожитую жизнь, с ревущими поездами и молчаливыми тропинками, голубизной Адриатики и развалинами Самарканда, музыкой и картинными галереями, рыбной ловлей и восхождением на горные вершины, говорливым таянием снегов и безмолвными листопадами, бессонными ночами за рабочим столом и восторгами удач, женской любовью и лепетанием ребенка… Нет, конечно, задним числом теперь я не смог бы отдать всей моей жизни за единственный поцелуй ветреной той девчонки. Но если бы мне представился выбор тогда…
Не было первого поцелуя. Нам всем было по шестнадцати лет (впрочем, к концу учебы стало по девятнадцати), и ей, значит, было столько же, Была ли она самой красивой девушкой из всего техникума? Наверно. Множество старшекурсников, городских, более смелых и находчивых, чем я, деревенский недотепа, всегда окружало ее.
Я таился, но все равно скоро все узнали, что я, Гога (иначе меня не называли на курсе), безмолвно и безответно люблю эту девушку.
Сначала ее подруги смотрели на меня с усмешкой, потом с удивлением, а потом, к концу учебы, то есть к концу третьего года, с завистью и грустью в глазах. Как я теперь понимаю, грусть и зависть происходили оттого, что не на их долю досталась такая упрямая, такая единственная любовь.
Если знали подруги, значит, знала и она сама. Мы учились на одном курсе и виделись каждый день по нескольку часов кряду. Невозможно было бы три года не разговаривать, не попросить учебника, рейсфедера, чертежа, совета да и просто решения задачки. Но ни разу мы не остались вдвоем хотя бы на одну минуту. Надо полагать, она не хотела и боялась этого. Да нет, просто она меня не любила. Хотя вспоминаю: к концу учебы что-то оттаивало, что-то теплое стало появляться в ней. Скорее всего, это была либо жалость, либо, может быть, благодарность к своему рыцарю за железное постоянство.
И был один вечер. Она пришла в гости в общежитие к своим подругам (сама жила у тетки на улице Карла Маркса). Я в это время сидел у девчонок в комнате. Постепенно-постепенно, я не заметил, как и Рая Фалалеева, и Зоя Постникова, и Тоня Миронова, и Нина Теплухина – все вышли из комнаты. Мы сидели за столом, на котором лежала большая чертежная доска. К доске был приколот чертеж. Стол с доской и чертежом разделял нас. Мы сидели друг против друга и говорили. Впервые за три года. Это было похоже, как если бы весной все держали и держали морозы, и вдруг однажды утром – южный ветер, влага и теплые дожди, омывающие озябшие ветки деревьев, землю… Еще день-два – и все вспыхнет яркими земными цветами.
Щеки ее горели, глаза… Тепло и сияюще было в глазах. А про себя я ничего не помню. Нет-нет, мы говорили не о наших отношениях друг с другом, а о всякой всячине, что-то вспоминали из детства: она из своего, я из своего – кто любит какие цветы, кто любит дождь, кто зиму… Оказалось, что она любит ландыши.
Два часа разговоров о всякой всячине не так уж много для трех лет. Теплый дождь прошел, но земные цветы не вспыхнули, потому что через день-два всех нас, парней – выпускников 1942 года, увозили из Владимира поезда. И были мы в шинелях…
Учились мы во Владимире, а родом она была из Вязников. Слово «Вязники» было связано с ней. Вот почему я удивился, когда при произнесении слова «Вязники» три раза подряд сердце мое по-прежнему оставалось спокойно. Но все же какой-то легкий сладковатый холодок возник около сердца, что-то слегка сжалось там, какая-то, хотя бы и одна, хотя бы и последняя, хотя бы и вконец перержавевшая, струнка слабеньким дребезжанием отозвалась на звук этого слова: «Вязники»…
Приятель лежал, закинув свои длинные волосатые ноги (штаны сбились к коленкам) на железную спинку кровати, а руки заложив за голову.
– Слушай, друг, – сказал я ему, – давай отложим отъезд еще на один день.
– Пошто?
– Ну, напишешь еще один этюдик. Знаешь, там, с горки… Плетень какой-нибудь, или дворик… или старое дерево. А у меня есть дело. Я вспомнил, что здесь в Вязниках, когда-то жил мой знакомый товарищ. Может быть, я нападу на его след.
Итак, ехать нужно в Ярцево – поселок, примыкающий к городу. Помню, Ярцево упоминалось в разговоре двадцать лет назад, иначе откуда бы я вообще знал про Ярцево?
На площади, возле чугунной решетки, стоят столбы. К столбам прикреплены красные железные таблички: тут останавливаются автобусы. Народ сидит в ожидании их вроде как беспорядочно, но каждый знает, к какому столбу ему в случае чего бежать и за кем становиться.
В тесном автобусе нельзя было смотреть из окна, куда именно он везет и какие улицы и дома пробегают мимо. Чувствовалось лишь, что потихоньку лезем в гору, круто поворачивая время от времени.
– Ярцево! – объявил кондуктор.
Я поймал себя на том, что взволнован. Конечно, вряд ли совпадет так, что она живет теперь в Вязниках. Да и вообще, чего только не могло случиться за двадцать лет! Но все равно я узнаю что-нибудь о ее судьбе, увижу, вероятно, ее мать, комнату…
Однако сначала я пошел через поселок на край обрыва (потом оказалось, что это место называется Венец) и некоторое время сидел над обрывом, глядя на сады, вздымающиеся клубами зеленого дыма внизу подо мной, на извилистую ленту Клязьмы пониже садов, на зеркальные осколки продолговатых озер, разбросанных там и сям по заречной пойме.
«Гуляла ли она когда-нибудь над этим обрывом? Ходила ли сюда одна? Или все больше на танцплощадку? Ах, какое мне до этого дело?!»
В Ярцеве было только одно почтовое отделение.
– Вы должны знать: Оксана Сергеевна Потапенко. И мать ее Потапенко..
– Это, что же, Татьяна Петровна?
– Вероятно, Татьяна Петровна. Здесь ведь не Полтава, не может быть, чтобы в Ярцеве много Потапенок.
– Потапенко-то есть, но разве мы помним все адреса! Вон идет письмоносица, она вам скажет.
Из окошечка выглядывали любопытные девичьи лица: почувствовали, что тут неспроста, что кроется тут некая сердечная подоплека.
Письмоносица без обиняков пошла проводить меня до подъезда.
– Вот тут и живут Потапенки. Только вряд ли кого застанете. Сама-то теперь на пенсию вышла, все больше у дочери живет, внучку нянчит.
– Где у дочери?
– Как где? В Давыдкове. Станция такая есть, верст шешнадцать. Зять-то там инженером работает, ну и Оксана там, и Светочка, дочка, значит, ну и сама все больше у них да у них. А здесь, когда постучишь, все заперто.
– А как ее… новая фамилия? То есть инженера того как фамилия, который… стал ее мужем?
– Судаков. Судакова она теперь, по мужу-то, а не Потапенко, Судакова Оксана Сергеевна.
– Судаков… Вы его когда-нибудь видели? Черненький? Небольшого росточка? Прихрамывает?
«Ну да, ясно, что он! С третьего курса парень. Мы еще учились, а он уж работать начал. Инструктором в мастерских. Значит, скоро встретимся, Яшка Судаков».
Через тридцать минут я был на вокзале и покупал билет. Всю жизнь мечтал побывать в этом, как его, Давыдкове!
Я надеялся, что, может быть, мне удастся все же избежать встречи с ее мужем. Зачем мне это, хоть он и Яшка Судаков, у которого, помнится, когда мы засели за карты и играли со вторника до четверга, я сорвал большой банк. Хорошо сорвал: остановился на тридцати (к тузу валет), а он, банкомет, припустил к шестнадцати восьмерку. А рука моя была последняя… Яшка бросил колоду и сказал многозначительно: «Везет тебе, парень, в карты! Мне тебя, парень, жаль…»
Но, в сущности, мы с ним были очень мало знакомы. Может быть, даже и не узнали бы друг друга на улице А тут придется разговаривать, держать струну. Одна надежда, что инженер должен быть на работе.
Давыдково оказалось таким населенным пунктом, что как только я сошел с поезда да миновал перрон, так и наткнулся на Яшку – простите, на Якова Яковлевича Судакова.