Выбрать главу

Вот уж паинькой, рохлей или тихоней, что одно и то же, Севка Ганшин никогда не был. Ещё про его друга, Игоря Поливанова, можно так сказать. А Ганшин вечно нарушает режим, вечно за что-то наказан. Едва его в санаторий привезли, учительница Изабелла Витальевна склонилась над ним: «Ах, какой славненький чёрненький мальчик…» — а он хвать её за нос. С тех пор никто не сомневается, что он отчаянный. И Костя просто так сказал, чтобы поддразнить его. Но с Костей не считаться нельзя. Ему недавно исполнилось одиннадцать, и в палате его уважают как самого умного и старшего.

По правде говоря, Ганшину вовсе не хотелось вставать. И не в том дело, что вставать глупо, — ещё накроют, а в санатории нет большей вины, чем эта. Но нога последние дни побаливать стала, обострение нажить можно. Только вслух этого не скажешь: хуже нет признаться, что трусишь старших, — засмеют, задразнят. А нога… Что нога? Болезнью считалось что-то чрезвычайное, ну, горло болит или понос, а так все принимали друг друга как бы здоровыми. «Э, была не была», — и Ганшин дёрнул завязки фиксатора.

Он вытянул ноги из подножников, перевалился за гипсовую кроватку и коснулся босыми пятками холодного щелистого пола. Чувствуя слабость в коленях и головокружение, он сделал первый неверный шажок. Тут Жабе почудилось, что кто-то идёт по коридору, и он хриплым шёпотом выдохнул: «Атанда». Шмыгнув к постели, Ганшин забился под одеяло с головой и лежал с бухающим сердцем.

Но тревога вышла ложная.

Поболтали ещё немного, и Костя решил спать.

— Спэк, рёбушки.

— Спэк-бэк.

— Спэк, Жаба.

— Спэк, Игорь.

Каждый, по обыкновению, желал доброй ночи остальным. Мало-помалу палата успокоилась и заснула…

Теперь же, вспомнив о вчерашнем, Ганшин почувствовал, как что-то тоскливое, тошнотное завозилось у него внутри. Нога ныла сильнее прежнего, и ещё предстояло отвечать за сорванное вытяжение и подножники.

— Игорь, ты спишь? — окликнул он Поливанова.

— Не-а.

— Слушай, помоги фиксатор привязать бантиками, как Евга делает, а то прицепится.

Просыпались и на других койках. За окном светлело. Игорь придвинул свою кровать на колесиках вплотную к Ганшину и сопел, привязывая тесёмки к боковой раме. Но опоздал, конечно.

В дальнем конце коридора сначала едва слышно, потом громче и громче зазвенел звонок, и дружный весёлый вопль покатился по нижним палатам. Няня шла от дежурки, теребя медный колокольчик, а следом нёсся многоголосый рёв: «А-а-а-а…» Кричали давно проснувшиеся и уже ждавшие звонка, а к ним присоединялись по дороге те, кто только ещё просыпался и тёр кулаками глаза: «А-а-а-а…» Это как свободный вздох после сонной тишины, как приветствие утру. И пусть тёмен зимний рассвет, пусть война и эвакуация и неведомо где отец с матерью, пусть скудная еда, холод и болезнь, а всё же новый день, с вечной надеждой на хорошее.

Да и то сказать, хуже, чем первые дни, когда они лежали в школе под Вейском, пожалуй, уж не будет. Матрацы стелили на полу, и есть было нечего, кроме хлеба с кипяточком. А тут переложили на койки, стали кормить три раза в день, появился звонок — с утра и на мёртвый час. А скоро обещали и школьные занятия начать, и так уж с этой войной три месяца пропустили.

Ганшин не успел как следует подвязаться, да и Игорь второпях ему лишних узлов напутал, а в палату, погромыхивая жестяными утками и суднами, уже шла тётя Настя. Низенькая, широкая, в грязноватом халате, она остановилась на пороге, чуть расставив ноги, по нескольку уток в каждой руке — и как она их не роняет? — и задорно, нараспев прокричала:

— Эй вы, сонные тетери, а-а-атворяйте брату двери!

Ганшин улыбнулся знакомому присловью. «Да мы не спим». И в самом деле, все проснулись, даже Гришка Фесенко вылез из-под одеяла — сонный, хмурый. Его круглое лицо с чёрной щёткой волос над низким лбом выражало досаду: доспать не дадут. Он лежал старательно подоткнувшись, чтоб не дуло от балконной двери. Сквозь плохо вымытые двойные стёкла, прихваченные по углам изморозью, падал на его кровать скудный свет зимнего утра, и Гришка ещё долго крутил стриженой головой, стряхивая ночную дремоту.

А тётя Настя уже сновала между кроватями и каждому бросала задорное, весёлое словечко:

— Ты что это, Сева, глазки заспал — сон-батюшка, лень-матушка… А Гриша, смотри, раскинулся себе, ну прям китайский богдыхан…

У тёти Насти с полуслова видно, что у неё на сердце. Бывает, хмурится, гремит щёткой, по рукам смажет ни за что — лучше её не трогать. А хороша так хороша, сыпет шутками, прибаутками и только что в пляс не идёт. Но стоит Евгении Францевне её зацепить («Сколько раз вам говорить, Настя, протрите плинтуса хлоркой»), как она помрачнеет, надуется, и тут заговорить с ней — всё равно что горящую спичку языком лизнуть.