Он ни разу не подошел к Бойко ни до ее странного доклада, ни, тем более, после. Странность состояла в том, что о нем, о его заводе, занявшем первое место, начальница упомянула вскользь, как о чем-то малоинтересном и незначительном. И уж совсем непонятным и неожиданным было ее желание задержаться до понедельника, чтобы «разобраться с ним». Разобраться.
«В чем?» — недоумевал Кириллов.
Он был в полном порядке. Правда, не очень ладилось дело с реле этими проклятыми, непрофильной продукцией, но до серии оставался год, и у Кириллова были соображения и неплохие варианты на пожарный случай. Так в чем же тогда собиралась разбираться?
Бойко сама разыскала его в последний день совещания, сообщила о том, что остается, и попросила на воскресенье машину для какой-то личной, подчеркнула — л и ч н о й, поездки. Тогда-то и зародилась у Кириллова нелепая надежда: решил сам отвезти ее и, может, за два дня возникнет меж ними тот человеческий контакт, который позволит ему в понедельник на заводе общаться с ней если не дружески, то хотя бы на уровне взаимопонимания.
Но хитрая баба, видно, разгадала эти наивные планы, потому что, судя по всему, готова была взять третьим в машину кого угодно, лишь бы не оставаться с ним наедине.
Поэтому и оказался на заднем сиденье этот непонятный работяга из гальванического. Кириллов знал его по месткому. Парень ведал шефством завода то ли над детским домом, то ли над больницей какой-то сельской. Несколько месяцев назад Кириллов отказал ему в просьбе выделить деньги на очередную помощь. Кириллов не помнил сейчас, на что просил месткомовский ходатай, да и тогда не очень вникал, сказал, что завод задыхается от шефских нагрузок. Прежний директор, не желая портить отношений с областным начальством, брал любые обязательства. Кириллов решил положить этому конец. Достаточно, что людей направляют в колхозы в трудную пору уборки свеклы, что птичники автоматические помогают освоить, ножи для сахарозаводов изготовили подходящие, когда буряк в прошлом году шел мягкий, волокнистый. Сколько же еще можно? На всех не напасешься. В этом сельскохозяйственном крае завод был единственным могучим промышленным предприятием. Вот и тянули из него живую силу, деньги. А хотелось больше дать своим — тем, что в цехах и лабораториях давали план; хотелось и спортивный комплекс соорудить на уровне международных стандартов, и бассейн зимний в доме отдыха, и квартиры давать пощедрее, и пионерский лагерь расширить. А все это деньги. Правда, сумма, которую просил ходатай, была по заводским масштабам ничтожной. Рублей восемьсот, кажется. Но дело было в принципе и в том, что неизвестно, по какой статье проводить, и, посоветовавшись тут же, в его присутствии, по телефону с бухгалтером, Кириллов отказал. Оказалось, что дать можно только под его, директора, ответственность, так делал предшественник, не боясь ревизоров, а Кириллов не хотел. Совсем недавно он, наконец, оговорил границы круга благотворительности и вовсе не намерен был отказываться от них. Кроме того, не понравился проситель, угрюмый, недобро настырный, не проявивший должного почтения.
Не то чтобы Кириллов желал смирения или особого, соответствующего табели о рангах строя беседы — нет, этому мелкому тщеславию он был чужд, но сесть по-хозяйски без приглашения в кресло у самой двери так, что Кириллову пришлось говорить громко — а он привык тихо, чтоб прислушивались, — но смотреть жестко исподлобья, перебить на полуслове, разумные и логичные объяснения отказа…
— Так. Не хотите, значит. Ну и ладно, мы сами.
Все это оставляло чувство раздражения и неприязни.
— Сами так сами. Значит, незачем было и приходить ко мне.
Кириллов придвинул бумаги, показывая, что аудиенция окончена.
— Выходит, что так. Незачем.
Встал. Длиннорукий, лобастый, в прожженной кислотой робе.
Вышел, не попрощавшись.
И вот теперь сидел сзади, чуть подавшись вперед. Бледное лицо в веснушках, бледные губы и удивительные голубые, даже в сереньком свете унылого дня, глаза. Кириллов вдруг вспомнил его фамилию. Неожиданную и до смешного неподходящую нескладному работяге.
Когда он усаживался в машину, Кириллов отметил в себе успокоительную мысль, что не грозит ущерб новым финским чехлам и запах кислоты в салоне. Паскаль был одет по-воскресному чисто. К тому же перед тем как сесть, снял бобриковое, влажное от измороси пальто.
Скользкая дорога требовала внимания, и Кириллов, пропустив новый поворот пустой беседы пассажиров, услышал неожиданное:
— …а у меня отец погиб здесь в Великую Отечественную, а еще раньше, в гражданскую, воевал, — сказала Бойко, помолчала, потом, растягивая слова, словно декламируя, произнесла неуместное и непонятное: