Выбрать главу

Мотался по госпиталям, домой писать не спешил. Был расчет: в последних письмах мать, будто невзначай, упоминала Бондаренко, — на квартиру, мол, его взяла, человек одинокий, незлой, чем может помогает по хозяйству. От Овчаренчихи съехала, пора все ж таки свой дом налаживать. Мать была нестарая, веселая и певунья, научилась выводить высоко и тонко украинские песни. Хоть и кацапка, а говор чистый, не догадаешься, и хозяйствовала швыдко, моторно, как хохлушка, так что правильно сориентировался Бондаренко. Сам, правда, не подарок с одной рукой-то, но мать и за двоих справится по дому и на поле. Справится, и жить будут ладно, если без сына-обрубка, конечно. А с сыном неизвестно еще как повернется. Егору самому уход нужен, контуженный. Мать писала, что иногда еле ходит, такие боли мучают, что лечиться ему надо серьезно, лежать, а лежать нэма часу. Двоим лежать в одной хате — это уже много, это уже перебор получается — таким был простой расчет Николая Овсеева. Был и другой, посложнее, не объяснишь даже себе. Вернется Галя, увидит, пожалеет, поохает над незадачливым защитником. Вернется прежняя жизнь, Галя выйдет замуж, она быстро выйдет даже сейчас, когда мужиков мало: красивее ее нет в селе. Овсеева позовут, на свадьбу играть на аккордеоне, научился в госпитале в Свердловске. По воскресеньям будет, отталкиваясь деревяшками от земли, кататься на роликовой тележке по базару: с протезами не получилось, слишком высоко пришлось резать, а она с мужем, веселая, нарядная в белой хусточке — чтоб увидеть лицо, голову задирать надо. А если не вернется, оставалась старуха со слезящимися вопрошающими глазами. Еще хуже получалось, пускай уж свадьба и белая хусточка в воскресенье.

Не написал. Нет и нет. Все равно страшное уже пережила мать. Комиссии сказал: не к кому ехать, нет никого, сирота.

Потом в Доме инвалидов святой душе Никите Семеновичу то же самое. Никита поверил, проверять не стал, хотя известно было, что запросы посылает и сам ездит, если не очень далеко.

Когда появился Паскаль и начал в душу лезть, шуганул как следует. Но Паскаль упорным оказался — влез все-таки, не до конца, конечно, не до того жаркого полдня, когда стоял в прохладных сенях, об этом и себе вспоминать не разрешал, но про Панько, про то, как часами покупал Галину свободу, рассказал все ж таки. Может, оправданья хотел. Оправдание было:

— Ты ж пацан, а он, сволочь, бугай и вооружен. Он бы и тебя и ее прихлопнул бы, если бы что…

— Ее бы не прихлопнул, — сказал уверенно Овсеев, — а меня, может, и к лучшему было бы.

Паскаль сам предложил, потаенное, давно лелеянное — поехать на разведку. Узнать, что с матерью, вернулась ли Галя.

— Просто узнать, посторонним, чужим человеком.

— Теперь таких много, — обрадовался предложению Овсеев, — даже в Дом один такой приезжал. Вроде песнями интересуется народными, а сам по углам глазами шнырял, старушек глупеньких выспрашивал, в каких селах церкви старинные были и куда иконы из них подевались.

Стасик придуриваться не захотел. Сказал, что и без вранья сумеет. Сумел. Посидел с одним в буфете на станции, выпили, подружились. Стасик даже ночевал у него. У Мишки Погребняка ночевал, с которым когда-то промышлял Овсеев на станции, облегчая карманы транзитным, пока пили приторное малиновое ситро, дожидаясь поезда на Кременчуг. Мишка работал в заготзерне, жил хорошо, даже собаку имел породистую — тигрового боксера. Боксер до того набалован, что Мишкина жена, чтоб ел, пугает, кричит:

— Ешь, Рекс, а то курчатам отдам!

Овсеев вспомнил тощего Букета — обвешанную репьями кудлатую дворняжку, всюду следующую за ними и беспрестанно отстающую, чтоб, сморщив нос, прищелкнуть, клацнув зубами, блоху. Их бескорыстного и верного товарища, добывающего себе пропитание неизвестно где. Мишка не кормил его. Нечем было.

Овсеева Мишка помнил, жалел, что погиб товарищ его один хороший, Колька-кацап. Про мать Колькину рассказал, что вышла замуж за однорукого Бондаренко, председателем у них был, но надорвался, не выдержал здоровьем, заболел легкими. Продали хату и уехали в Крым. Вроде померли оба там. У Овчаренчихи же муж вернулся с фронта живой и невредимый, а угнанная дочка, из-за которой Кольке полицай голову проломил, не вернулась. Сгинула. Полицая того, Панько, потом поймали где-то в другой области, судили, директора школы на суд свидетелем вызывали. Директор рассказывал, что Панько этого случайно один человек узнал. Человек этот из лагеря смерти спасся. В Латвии лагерь смерти был, и Панько там страшными делами занимался. Расстреляли его.