— Это ты придумал, — сказал сосед под общий хохот, — не целовал он у кума руки.
— Да ладно, не порть рассказ, — отмахнулся майор, подмигивая Кириллову, — значит, поцеловал у кума руку и пошел по перрону, а чемоданы, значит, кто-то нести за ним должен. Понесли, конечно, хлопцы. Пришли в хату, народу набралось — не продохнуть. Рассказа ждут про неметчину. А хозяин сигару свою курит и молчит. Наконец не утерпел кто-то, спрашивает: «Ну, как там? Как живут? Как дочка?» — «А я не знаю, — отвечает машинист, — не разобрал. Этот Уля такой пьяница, каких свет не видел, и гуляка. Как начал с утра в день приезда моего, чемодан взломал ловко, и пошло. Таскал меня по всему Бонну из локаля в локаль, аж надоело. И дома у него комната в подвале, стены такой штукой обклеены, как коробки из-под яиц, чтоб тихо было, бар эта комната называется. Заведет меня туда и поит. Потом автомобиль свой выгонит, мотор синкл-сайкл, слухать надо, чтоб услышать его, меня посадит впереди и мчится как бешеный, вроде страну показывать, чтоб жена не ругалась. Боится ее, она его бьет, по-моему. А я страны этой и не видел: несется все мимо, остановимся у заведения подходящего, хлопнем по рюмочке и дальше. Когда женщин не будет, расскажу, как он меня хотел в место одно нехорошее затащить. У него для таких дел парик есть и очки большие черные». — «А дочка-то, дочка? — спрашивают люди. — Как она?» — «Как все бабы. Пилит, пилит мужа. Сама ничего не делает, с подружками в карты играет, а дом студентка убирает и детей нянчит. Студентка, между прочим, красивая, русский язык изучает и умная. Я с ней разговаривал, так она больше дочки про нашу страну знает, поехать мечтает. Дочка меня ругала потом, зачем с прислугой разговариваю, не положено. А я ей сказал: ты училась плохо, на досвитки бегала, так тебе теперь хочется, чтоб ванну за тобой ученая мыла. Не понравилась мне она. Я ей про село рассказываю, про людей, а она все так, с усмешечкой: «Да, да…» Майор передразнил смешно мяукающей интонацией, как дакала дочка машиниста.
В азарте хорошего рассказа он не замечал, как тяжело исподлобья, не отрываясь, смотрит Овсеев. А Паскаль видел, и молодой лейтенант тоже. Но лейтенант ничего не мог сделать, лишь морщился страдальчески. А Паскаль, откинувшись на спинку, побелев лицом, прикрыв глаза, терпел. Да терпел, словно казнь. Кириллову казалось, что тяжелое, страшное вползает в комнату, а те, возбужденные, распаренные, не замечают. Кириллов кашлянул:
— Да, забавно, но не пора ли нам…
— Погоди, — вдруг на «ты» оборвал Овсеев, — слушай, раз забавно.
Это уж было бог знает что. Кириллов встал, но майор показал: «Подожди, уже скоро».
— Значит, не понравилась ему дочка, — заторопился, зачастил. — В доме, говорит, шесть комнат, машину свою имеет, это кроме Улиной, а спичку обгорелую не бросит, в коробочку красивую кладет, чтоб потом ею от огня другие конфорки зажигать. В ресторан его повела и спрашивает: «Сосиски будешь? А кофе?» А чего спрашивать, раз пришли — заказывай. Он рассердился и сам все лучшее заказал, чтоб официант над душой не стоял, пока она листочек этот, словно роман какой, читает. Стал подряд пальцем во все тыкать, очень ей не понравилось это. Потом дома ругала, муж заступился, так и ему попало. Не понравилась ему она, а муж ничего — хороший хлопец, только пьет много и все шарики серебряные сосет, чтоб не пахло и быстро проходило. А зачем пить тогда?
— Ты кончил? — спросил хмуро Овсеев.
— Нет еще, — майор не услышал угрозы, — приходит потом письмо, и дочка эта пишет: «Мамочка, пускай папа не приезжает больше, я вам лучше посылки буду посылать, а то Улю чуть из фирмы не прогнали из-за него».
— Хватит! — рявкнул хрипло вдруг Овсеев и глаза его стали белыми. — Хватит, надоело!
Майор глядел испуганно, с детской обидой. Рытвинки оспы словно проявились, стали отчетливей, на мягком округлом лице. Бессмысленно передвинул тарелочку с аккуратной своей закуской, пробормотал:
— А чего такого, смешно же…
И странно: слушавшие его так благосклонно, с таким весельем удовольствия товарищи теперь словно осуждали. Молчали, избегая глядеть на незадачливого рассказчика. Мальчишка-лейтенант же просто ел его прищуренным неумело-строгим взглядом.
— Ну, чего ты уставился, — взорвался майор, — чего я такого сделал, сами же просили, — он с досадой отодвинул тарелку, будто бездушный предмет сам надоедливо липнул к его пальцам.
Встал.
— И вообще пора закругляться.
На Кириллова не смотрел. В выкрике Овсеева, в том непонятном, что произошло, Кириллов чувствовал и свою вину. Вину причастности чужака к плохому, происшедшему между людьми близкими, и причастностью этой усугубившего плохое. Кроме того, неясен был вопрос с пивом. Кириллов выпил его много, и теперь, когда все задвигали стульями, заскрипели, застегиваясь ремнями, соображал торопливо, как быть: положить ли небрежно на стол пятерку, но пятерки слишком много, ясно каждому, еще больше могут обидеться щедростью оскорбительной, соваться с рублем и вовсе глупо, решил, что трешка удобнее всего, она средняя какая-то. Но и трешку нужно было как-то ловко преподнести. Оттого что раздумывал долго, затянул, вышло и вовсе неловко.