Снова рявкнул аккордеон, и Овсеев лихой скороговоркой запел:
Тотчас, отодвинув занавеску, вышел из соседней комнаты Паскаль, и Кириллов на мгновенье в голубоватом сплошном дыму увидел спину и бритый затылок человека, сидящего на табурете, растягивающего мехи аккордеона. Какое-то странное ощущение тревоги, ощущение неблагополучия и непонятной, неуловимой сознанием ущербности увиденного коснулось Кириллова, и сидя за столом, он все оглядывался на красную занавеску.
— Шумят? — сочувственно спросила буфетчица, ставя перед ним тарелку с мочеными крепкими яблоками.
— Нет, ничего, — Кириллов тряхнул головой, словно освобождаясь от неизвестно отчего возникшего щемящего чувства, и, посмотрев на ее обнаженные по плечи руки, подумал, что цветом и крепостью своей они похожи на эти желтоватые, будто изнутри светящиеся яблоки. Безмятежный покой был на светлом, с черными высокими бровями, с выпуклым лбом лице женщины. Круглые, блестящие, словно кукольные, глаза смотрели с ласковым безразличием и так же безмятежно-безразлична была привычно ласковая улыбка.
Тихо ступая большими ступнями, одетыми в высокие шерстяные домашние носки, она ходила от стойки к столу, принося нехитрые закуски, и время от времени все вызывала кого-то.
— Любочка, да где ж ты! Неси же приборы, люди есть хотят, — спокойно и протяжно, без малейшей тревоги и раздражения звала она. Уже весь стол был заставлен тарелками с вареными яйцами, винегретом, аккуратно разделанной селедкой, а Любочка все не шла.
Оглядев с удовольствием стол и убедившись, что нет уже свободного пространства на деревянной, выскобленной до первозданной шершавости столешнице, буфетчица улыбнулась и пояснила Кириллову и Бойко:
— Ото ж горе с молодыми. — Пошла к стойке.
И тут же из двери, ведущей в комнату за буфетом, появилась огромная девушка. В одной руке она легко, словно и не весил он ничего, несла поднос с дымящимися тарелками, другой без тени смущения застегивала ворот ситцевой, еле сходящейся на могучей груди кофточки. Было ей не больше восемнадцати, и радостно-очумелое выражение румяного, еще детского ее лица говорило о том, что и мысли и душа ее остались там, откуда так трудно было ее дозваться.
Лишь на секунду вернулась она в эту комнату, когда огромными, красными от работы руками расставляла на столе тарелки. Тарелок было три, и Любочка с недоумением взглянула на буфетчицу.
— Стасик в Дом пошел, — ответила буфетчица на вопросительный взгляд, — отнеси борщ ребятам, может, еще кто захочет.
Улыбнувшись с непонятным высокомерием, Любочка ушла за ситцевую занавеску. С появлением ее там послышались веселые возгласы, смех, а Овсеев запел:
Так же высокомерно улыбаясь, Любочка плавно вынесла из-за занавески свое большое, крепкое, почти квадратное, с широкими мужскими плечами тело и, сложив руки на животе, остановилась посреди комнаты, спокойно наблюдая, как Кириллов и Бойко едят борщ.
— Сапоги почем брали? — спросила вдруг строгим низким басом; Бойко даже поперхнулась от неожиданности и, поняв по взгляду Любочки, что вопрос относится к ней, торопливо дожевав, с веселой готовностью ответила:
— Семьдесят пять.
— Не нравятся мне такие, у меня молния на них не застегивается, «аляска» лучше, — авторитетно заключила Любочка и ушла.
Посмотрев ей вслед, Кириллов подумал, что на такие монументальные, тяжело и прочно ступающие крепкие ноги вряд ли легко отыскать застегивающиеся на молнию модные высокие сапожки.
Буфетчица ушла за стойку и там тихонько возилась.
Кириллов снова один на один остался со своей молчаливой спутницей. Выражение смущения и веселья, появившееся на ее лице при разговоре с Любочкой и так неожиданно преобразившее его, ушло; оно снова стало прежним — замкнуто-напряженным. С преувеличенным вниманием Бойко вынимала косточки из кусочка селедки, и Кириллов вдруг разозлился. «Хуже нет злой бабы на ответственной должности, все самоутверждается», — подумал он и, нарочно громко двинул стулом, встал, ушел за ситцевую занавеску, где сиплый мягкий голос Овсеева тихонько в общем гуле голосов не слушавших его людей напевал: