— Слыхала? — Надежда с пьяной значительностью подняла указательный палец. — Дело человек сказал — не люблю.
— И давно?
— Дааавно! Двадцать четыре года, — Надежда начала разливать водку сосредоточенно.
— А живете сколько?
— Двадцать четыре, — разливала уверенно, по-мужски.
Поставила бутылку и вдруг затянула тихонько, гнусаво:
— Не надо, Надя, — попросил Василий, — нехорошо, не по-женски…
— А бидоны полные таскать по-женски? А силос выгружать?
Василий не успел ответить, в сенях затопали, засмеялись.
Вошли еще три женщины, за ними начальница и Валентина. Рассаживались шумно, сунулся было в курень и Сережа, где-то таился, и теперь решил прошмыгнуть тихонько, но его заметили, закричали: «Домой, домой, малой. Чего надумал. Иди!»
Он моляще на Василия, но тот покачал головой, и Сережа, хлопнув злобно дверью, ушел. Хотел, видно, сильно, но не получилось, и женщины засмеялись: «Видали, характер как показывает?!»
На циферблате ходиков, разрисованных еловыми веточками, стрелки показывали начало одиннадцатого. «Как буду добираться?» — мелькнуло и ушло тотчас, потому что пир был в полном разгаре, и хорошо было Полине, и легко, и свободно, как давно уже легко и свободно не чувствовалось. Сидела, наклонившись вперед, упершись локтями в колени, слушала гомон голосов, не вникая в смысл и думая о своем.
Надежда за спиной шепталась о чем-то с товаркой, ее горячее плечо упиралось в бок, грело приятным и ровным теплом. Суровая начальница ела. Она ела весь вечер, спокойно и нежадно, перемалывая большими крепкими зубами мясо. Кусок за куском. Макала хлеб в теплый жир, отпивала маленькими глотками из стакана, пальцами брала кружки лука. Она была не голодна — просто по-хозяйски не терпела остатков и напрасно затраченного труда.
Отрешенное ее лицо говорило о поглощенности мыслями, ходу которых не мешали ни привычная обыденность занятия, ни шепот и смешки доярок, ни сиплые вздохи гармошки. Так ела вечерами мать. Ела и думала.
Василий уже давно достал из сундука старенькую гармонь с оклеенными веселеньким ситцем мехами и вот уже в который раз начинал все одну и ту же песню:
Продолжения песни Василий не знал, а, может, и не было продолжения, может, сам сочинил нехитрые слова, потому что полны были они для него смысла и печали, и стояли за ними, не ведомые никому здесь, мечты и воспоминания.
Пропев куплет, он сбивался на мотивчик однообразный, заунывный, глядел в темное окно.
Полина первый раз видела его без шапки. Удивила прическа. Длинные, пегие и оттого незаметно седые волосы надо лбом поредели сильно, но странным поповским загривком дыбились над воротом косоворотки.
«Может, сектант, — гадала Полина, — тогда понятна благостность… да, да, наверное, сектант, и бабы знают это, потому и за мужчину не считают».
— Василий Иванович, прическа у вас интересная, — не сдержалась, сказала в короткой паузе, все-таки выпитая водочка давала себя знать.
Отвернулся от окна, улыбнулся широко, не стесняясь темных провалов во рту.
— Как у Эренбурга прическа у меня. Помнишь такого?
От удивления Полина только кивнула глупо.
— Я его статейки до сих пор храню. Очень они мне на фронте нравились. Сыграли свою роль и в начале и в конце. Когда пришли в логово, я немцев сначала сильно обижал, а потом перестал. Даже один раз на товарища своего рассердился.
Баба Вера покосилась, не переставая жевать, значит, слушала все-таки. Женщины перестали шептаться за спиной, сели ровно, и Надя положила Полине на плечо голову.
— Хотела бы я быть такой, как вы, — прошептала на ухо, — самостоятельной, и чтоб мужчины меня боялись, и чтоб больше их зарабатывать.
— А за что рассердился? — спросила баба Вера и оглядела стол, — не осталось ли еще чего из еды.
— Он с Земли Франца-Иосифа был. Есть такая земля на Севере.
— Не русская, что ли?
— Русская, только далекая. Ну вот, разгорячились мы в городе одном, да так сильно, что на танке во двор въехали. Цветы там всякие, клумбы примяли. Немка из коттеджа выскочила с дитем грудным, носит его туда-сюда, мечется, значит. А мы голодные, жуть! Вылезли, я ее спросить хочу насчет еды, а Витька цыплят увидел, желтых еще. Схватил одного и съел. Немка аж затряслась от страха, думает, что и ее, значит, можем с дитем. Я Витьке ору: «Не трогай цыплят!», а он второго. Рассердился я тогда страшно. Эренбург ведь сказал: матерей с дитями не обижать и коров дойных. А он живность ест, как дикарь. Кричал на него, хоть лучший он мне друг был. А он удивился, говорит: «Что такого? У нас, говорит, на Земле Франца-Иосифа птиц едят».