Выбрать главу

— Почему у него колокольчик?

— Чтоб не потерялся.

— А зачем ему на станцию нужно?

— Ему совсем туда не надо. Не приедет никто.

— А кто должен приехать?

— Я же говорю, что никто. Это он надеется, что вспомнят. Проходите, пожалуйста, — открыл дверь, пропустил в прихожую, пахнущую валерьянкой и хлором. Этот запах и бачок на белой табуретке, кружка, покрытая марлевой салфеткой, и крошечный беленький коридорчик напомнили пионерский лагерь и светло-печальное одиночество легкой болезни в изоляторе, стоящем на отшибе, за яблоневым садом. И чувство детства, и ожидания прекрасной грядущей жизни, и рождение души, что ощущал тогда физически, иногда как боль, иногда как счастье, вдруг пришло к Кириллову. Он вспомнил себя худого, в черных сатиновых трусах и не очень чистой майке, себя, мучительно страдающего оттого, что хуже всех играет в шахматы, и девочка, стоящая на линейке справа, не сводит глаз с председателя совета дружины красавчика Алика Рубинчика. У Алика уже был черный пушок над губой и потрясающие белые чешские кеды, в которых он по вечерам перед ужином играл в волейбол. Девочка, ее звали Оля, всегда сидела на скамейке, болела за Алика. Единственно, что утешало, — Алик не замечал ее так же, как она не замечала Виталика Кириллова.

Что только не хранит память! Имя девочки, белые чешские кеды давно исчезнувшего из его, Кириллова, жизни Алика, какие-то стеклянные шарики, что находили, копаясь в земле за деревянной банькой.

— Чай будете пить?

— Да, да, — рассеянно откликнулся Кириллов. Паскаль завозился у электрической плитки. Чтоб прогнать странные, непривычные мысли, Кириллов взял со стола толстый том, открыл наугад: «Что такое человек, как не соединение самых неразрешимых противоречий», — прочел с насмешливой высокопарностью первое, что попалось на глаза, и сам ответил: — Правильно! «Он в одно и то же время и самое великое и самое ничтожное из всех существ…»

— А вот это вы, товарищ, — Кириллов глянул на корешок, присвистнул удивленно, — товарищ Паскаль, загнули.

— …«Он постигает своим разумом тайны природы, и достаточно порыва ветра, чтобы потушить его жизнь».

Кириллов перевернул страницу:

— «Ничтожный промежуток времени, назначенный для его жизни, он не умеет употребить как следует, заняться единым на потребу, а тратит на охоту и забавы».

Кириллов засмеялся:

— Вот именно — на охоту и забавы! По-моему, подходящая галиматья для чтения на ночь. Уснешь мгновенно, — он захлопнул книгу и натолкнулся вдруг на странно холодный взгляд работяги.

— Прошу прощения, он вам однофамилец; оказывается, не только Кирилловых встретишь везде.

— Этот человек в двадцать лет изобрел счетную машину, а в шестнадцать написал блестящее исследование о конических сечениях, так что…

— Погоди. Это тот, что ли, что закон Паскаля? — удивился Кириллов, — ну, давление на жидкость передается во всех направлениях.

— Совершенно верно, — подтвердил Станислав, — именно во всех направлениях, — открыл дверь в соседнюю комнату, — выбирайте любую.

Он явно не собирался чаевничать и вести беседу.

— Мне все равно, — буркнул Кириллов, мельком взглянув на застеленные конвертом койки.

Сон не шел. Паскаль лежал у другой стены очень тихо, видно, тоже не спал. Тягостно было Кириллову отчего-то, давно такого не испытывал. То ли разговор с Бойко разбередил, то ли старичок несчастный с колокольчиком, то ли угрюмое недоброжелательство рабочего подействовало и Овсеев этот психованный. Он знал это состояние, не любил его и боялся. Оно приходило к нему, когда был вне дома, в гостинице, в ночном вагоне. Вспоминалось то, о чем вспоминать не хотелось: давние обиды, умершие родители, с которыми был всегда неизменно ровен и неизменно замкнут.

Особенно мучила вина перед матерью. Она умерла, когда он только начал «становиться на ноги», окончил институт и уехал в маленький городок инженером на завод. Мог высылать не больше двадцати рублей, высылал аккуратно, каждый месяц, но ни разу не купил подарка, не отправил отдыхать на юг. Последнее терзало сильно. Теперь он мог купить ей путевку в самый лучший санаторий, посадить в мягкий вагон, дать столько денег, сколько ни разу за всю ее нелегкую жизнь не держала в руках. Теперь, когда ее не стало. И отчего у больного, израненного отца, гулко кашляющего и отхаркивающегося по утрам, что всегда вызывало глухое раздражение, отчего ни разу не спросил, не расспросил о войне, которая убила его десять лет спустя, — ведь отец хотел, ждал этих расспросов. Часто у телевизора, увидев кадры военной кинохроники, оживлялся, бормотал тихо: «Ну да, Волховский… правильно… Лида, смотри, я здесь как раз в это время был». Мать бросала любые дела, подходила смотреть, а Кириллов, согнувшись над чертежом, только мельком взглядывал на экран.