Понял потом, когда поселился с матерью в старинном фольварке, предназначенном для Дома. Мать работала санитаркой, а Паскаль возил воду в бочке, выносил отходы из кухни, мыл посуду. Много чего приходилось делать. Людей не хватало. Да еще запил завхоз. Да не один, а того, первого, что мышку Паскалю в вагоне показывал, Колпакова, тоже привадил ходить в беленькую хатку на окраине города. В сумерки из трубы хатки начинал виться голубой дымок. Паскаль ходил забирать Колпакова.
Колпаков бесился, уходить не хотел, стучал костылями по глиняному мазаному полу, кричал, что Паскаль наверняка фискал и сексот. А потом, по дороге в Дом, извинялся, ругая завхоза, и все намекал загадочно, что скоро жизнь пойдет другая, будут деньги и именно посещение этой хаты и принесет эти деньги и благоденствие всему Дому. Паскалю было тяжело тащить его и очень боялся, что встретит Никиту Семеновича. Встретил.
Стоял в хате самогонщицы напротив Колпакова и, глядя в его бешеные белые от водки и бессилия глаза, тихо говорил:
— До чего дошел. На горе наживаешься. А я, дурак, не верил, что ты на товарищах можешь! Чем брал-то с них? Скажи, что взять с них можно? Сапоги? Сподники? Часики трофейные?
— Замолчи! Ложь! — хрипло выдавил Колпаков. — Ложь! — и замахнулся на Никиту Семеновича костылем.
Но Никита Семенович не испугался, не отшатнулся, а коротко ударив по костылю, выбил его из рук Колпакова. Стало тихо. Никита Семенович наклонился, чтоб поднять костыль. Выпрямился, прислонил костыль к стене, снова наклонился, что-то взял под лавкой и, не глядя на Колпакова, молча положил перед ним на стол кусок серого хозяйственного мыла. Того мыла, что в банный день строгали ножом, раздавая каждому по завивающейся стружке. И хотя потом выяснилось, что мыло крал завхоз, Колпаков ни при чем, Никита Семенович долго не разговаривал с Колпаковым, просто не замечал его. Так долго, что Паскаль, сидя однажды в медпункте, аккуратно занося в амбарную книгу цифры, которые диктовал Никита Семенович, после слов «мыло, двадцать кусков», не прерывая своего занятия, выводя старательно «мыло», сказал:
— Грише ватник нужен, а то на улицу выходит после всех, пока Данилин не нагуляется и свой не даст.
— Пускай в городе на толкучке купит, раз свой пропил, у него же есть пенсия.
— Он Данилину на сапоги отдал взаймы. За это тот ему и ватник дает, а то ведь из-за вас все против него сейчас.
— Сам себя наказал, — Никита Семенович щелкал на счетах, — не связывался бы с ворюгой.
— Конечно, — согласился Паскаль, — он кругом виноват, — помолчал и добавил, — и перед вами, и перед всеми. Виноват. Только вы мне другое тогда, на станции, говорили.
Движение руки, приготовившейся резко отбросить несколько кругляшков, замедлилось, и кругляшки, скользнув плавно, остановились, не достигнув длинного столбика отброшенных раньше.
— Сколько? — спросил Паскаль, опустив голову, глядя в амбарную книгу, — каустику сколько потратили?
Не ответив, Никита Семенович вышел из комнаты…
— Идите обедать! — жена заглянула в комнату. Перевела глаза с Паскаля на Никиту Семеновича испуганно: «Что у вас? Только не ссорьтесь, только не ссорьтесь…» — Идите, я и пирог успела испечь, тепленький…
— Ты говоришь «каждый из нас — сад».
— Это не я, это Шекспир.
— Не важно, — Паскаль говорил тихо, чтоб не услышала жена из кухни, — и садовник в нем — воля. Но откуда человек знает, что искоренять в этом саду, а что оставлять? Тебе хорошо: в какой-то важный момент ты решил и никогда не пожалел о сделанном.
— Откуда ты знаешь? — так же тихо спросил Никита.
Паскаль хотел заверить торопливо: «Я в том уверен, ты делаешь святое дело. Ты окружен любовью и благодарностью», — но удержался. Они никогда не говорили о прошлом Никиты, о том, что было с ним в Москве. И сейчас впервые Паскаль подумал, что никто никогда не задумывался над жизнью директора. Словно сговорились: он другой, ему не нужно того, что нам, он лучше, он выше.
— Я оставил женщину, которую любил. Оставил, потому что она не захотела ехать со мной.
— Ну так что ж ты…
— Погоди. Это на поверхности, что не захотела, а в душе, по истине — потому что сам испугался: семья, ребенок, времена тяжелые, страшные, всякое может случиться, не имею права. Потом была другая женщина, совсем другая, во всем, хоть и родной сестрой ей приходилась. И все сложно, все нехорошо, нечисто, болезненно. Запутался. И, как всегда в таких случаях, решение самое жестокое и… самое неправильное. Итог — одиночество, бесприютность, угрызения совести…