– Да не следила – мимо шла. А чё следить? Тебя небось в деревне слыхать… А Коля пусть сам выбирает, кто ему больше по сердцу.
Наталья подошла и прижалась к парню.
– Да выбрал я давно уж… Ты прости, Тань, видать, не судьба…
Татьяна медленно пятилась назад. Красивое лицо девушки перекосила дьявольская ухмылка. Глаза из-под густых бровей глядели жутко, пальцы сжатых кулаков побелели, между ними проступила кровь от воткнувшихся в ладони ногтей.
– Ну попомнишь ты меня, Коленька. И ты, подруга, попомнишь. Мне не судьба, да и вам, ведьмаки, счастья не будет… Будьте вы прокляты!
С этими словами Татьяна скрылась за деревьями.
«Попомнишь… Будьте прокляты…» – эхом отозвался лес.
– Странная она, – Николай пожал плечами. – Мы ж ничего ей не сделали. Зачем проклинать-то?
– Люди злые, Коленька, – Наташка крепче прижалась к парню. – Злые и завистливые… Но с тобой мне ничего не страшно…
– Как бы Танька не натворила чего. Чует мое сердце – беда будет, – мрачно сказал Николай, обнимая подругу.
Однако в последующую неделю все было спокойно. Только Танькина мать ходила по дворам, спрашивая у людей:
– Вы, часом, мою дурёху не видали?
Люди в ответ пожимали плечами – мало ли куда может запропаститься молодая, своенравная девка? Может, хахаль в соседней деревне завелся, а может, и вовсе из нашей глухомани в райцентр махнула.
– Чего такой красавице делать в нашем захолустье? Объявится непутевая, не гоношись, мать, раньше времени, – говорили люди…
Прошла неделя, другая, и вдруг однажды хмурым утром деревню поднял на ноги истошный женский вопль. Голосила Танькина мать. Татьяна действительно объявилась.
Возвращаясь из ночного, пастухи увидали в озерной ряске край знакомой всей деревне кофты. Почуя неладное, принесли багры и вытащили на берег то, что совсем недавно было Татьяной.
Распухшее, порченное тлением и озёрными жителями тело вместо былого восхищения вызывало лишь ужас. Только лицо красавицы смерть как бы не решилась превратить в уродливую маску. Казалось, что девушка уснула и чему-то улыбается во сне. Только улыбка была ехидной и торжествующей, как у садиста-палача, наконец-то прикончившего свою жертву. Люди, суеверно крестясь, отходили от трупа – по коже мороз шел от зрелища столь странной посмертной гримасы. Даже голосившая родная мать, увидев лицо дочери, замолчала, охнула, прикрыла рот рукой и попятилась назад.
– Ведьма… – пробормотал кто-то в толпе.
А кто-то, напротив, припомнил, как Татьяна в слезах убегала от Кольки, как последние дни ходила сама не своя. Еще кто-то услышал и подхватил… И вот уже вся толпа, разом забыв всё добро, которое Наталья и Николай делали людям, поначалу тихо, а после во весь голос зароптала:
– Ведьмаки девку спортили… Точно, они, больше некому…
– Будя! – возвысил голос председатель сельсовета. – Сама Танька за парнем бегала, а что утопилась – дура девка, не тем будь помянута. Надоть теперь о похоронах думать, а не самосуд над безвинными чинить…
Толпа поворчала маленько, погудела недовольно, да и начала потихоньку расходиться.
Труп погрузили на телегу и увезли, но долго ещё после похорон вспоминали люди страшную улыбку утопленницы, втихаря прибавляя: «Спортил не иначе ведьмак девку, как есть спортил…» – не забывая, однако, в случае какой беды или хвори, пряча глаза от соседей, идти на поклон к тому самому «ведьмаку».
Хоть и не в чем было винить ни Кольку, ни Наташку, но суеверный народ стал ещё больше их сторониться…
Но людская память короткая. Может, со временем забыл бы народ деревенский о своих страхах и подозрениях. Но ведь не зря говорят – беда не приходит одна.
Шла как-то из курятника бабка Гришачиха, шкандыбала себе потихонечку, боясь лишний раз тряхнуть лукошко со свежими яйцами. Погода была отменная, небо чистое, ни облачка, ни ветерка. Вдруг неизвестно откуда налетевший вихрь с силой толкнул бабку в согнутую спину, сбил её с ног, швырнул об забор лукошко и… снова всё стало тихо, будто ничего и не было.
Встала бабка, отряхнулась, заплакала и побрела в избу. И с той поры каждый день, а особенно ночью, стала Гришачиха тихонько плакать-горевать неизвестно о чём, за короткий срок высохла вся и совсем перестала вставать с печки.
– Что с тобой, мама, – наперебой спрашивали её три сына-бугая.
– Ой, да хто ж его знаеть, сынки? Тяжко на душе, будто давит хто, а слезы сами и текуть… – тихо шамкала бабка, а соленые капли продолжали течь по морщинистым щекам, пропитывая вышитую цветами подушку. И совсем уж собрались сыновья идти к «ведьмакам» на поклон, как рано утром раздался стук в дверь их просторной избы.
– Ой, соколики, погадаю, всё как есть расскажу, что было, что будет…
На пороге стояла статная, очень красивая цыганка в красном платке. Чрезвычайно редко встречающиеся у кочевого народа зеленые глазищи странно контрастировали со смоляным буйством кудрявых волос. Гостья весело глядела на парней, звенело на шее монисто, и столько в ней было кипучей, первобытной энергии, что хотелось угодить этой женщине, подчиниться ее почти осязаемой силе, сделать то, что она пожелает, и рука любого хозяина сама тянулась положить в её котомку кусок пирога или монету.
Но парни стояли хмурые, исподлобья глядя на незваную гостью, и в дом её приглашать особо не торопились.
– Что, соколики, не верите в цыганскую ворожбу? – Женщина сверкнула глазами и улыбнулась, показав ряд жемчужных зубов. – А я ведь знаю – горе поселилось в вашем доме. Злые люди порчу навели на вашу семью, да мать всё на себя приняла, а теперь мается…
– Откель знаешь? – Старший положил руку на косяк и навис грузным телом над гостьей.
– Да все говорят… – Цыганка перестала улыбаться и чуть попятилась. – Ну не хотите, люди добрые, как хотите…
– Постой, – старший верзила немного смягчился. – Помочь сможешь?
– Отчего не помочь хорошим людям? – оживилась цыганка.
– Заходи, добрая женщина, будь как дома. Только мамку спаси – плоха больно, – старший распахнул дверь и пропустил внутрь гостью, которая, позванивая браслетами и ожерельем, подошла к печке.
– Ой, горе тебе, женщина, – запричитала она над Гришачихой. – Злые люди позавидовали твоей семье, собрали волосы ваши и страшный заговор наложили на тебя и на детей твоих…
Бабка молча смотрела на цыганку, моргала подслеповатыми глазами, а слезы, не переставая, текли и текли…
– Могу помочь беде вашей, люди добрые… – цыганка повернулась к парням. – Да только дорого вам это обойдется, – закончила она тоном базарной торговки.
– Сколько? – еще сильнее насупив брови, угрюмо спросил старший.
– Сто рублей – всего ничего за такую работу…
Братья повесили головы. Старший громко – как ножом по стеклу – скрипнул зубами. Таких денег не было не только в их крепком хозяйстве, да и, наверно, во всей деревне.
– Не горюйте, милые, – цыганка вновь подала голос, косясь на старшего. – Доброе дело, так и быть, сделаю, даже себе в убыток. Отдадите коня, повозку, шубу новую, сапоги – глядишь, и сочтемся.
Повздыхали братья, почесали затылки… Но чешись – не чешись, мать-то спасать надо… Ударили по рукам.
Цыганка чего-то пошептала, подожгла клок сухой травы, извлеченный из вороха цветастых юбок, бросила его в чашку с водой, напоила тем пойлом Гришачиху и повернулась к братьям:
– Всё, соколики. Будет ваша матушка здоровее и веселее прежнего…
– А не брешешь? – Старший приподнялся со скамьи. – Что-то больно быстро ты лечишь, голубушка.
– А ты сам посмотри, милок, – цыганка засуетилась, явно опасаясь плечистого молодца. – Бабушка-то уже и не плачет…
Гришачиха, действительно, перестала плакать, и потухшие глаза потихоньку приобретали осмысленное выражение.
– Ничего, у нас пока поживешь, – произнес старший тоном, не допускающим возражений. – Встанет мать – все получишь сполна.
– Да как же так, родимый? Ведь уговор был… – запричитала гостья.